Площадь Маяковского
Владимир Березин

СВЕРХУ Москва похожа на древесный спил. Это известно. Годовые кольца улиц неплотно прилегают друг к другу, и во все стороны расходятся трещинки магистралей. Площадь Маяковского как раз на северо-западном луче, точка в конце прямой строки Тверской улицы. Рядом – Бронная, Патриаршьи, Булгаков.
В Москве существует немного мест для встреч – как и в Ленинграде. Можно встречаться у метро «Краснопресненская», около рабочего с гранатой.
Еще хорошо стоять около уцелевших газетных стендов в конце Гоголевского бульвара, театрального киоска внутри станции метро «Парк Культуры». Отъезжая в Крым, необходимо выехать на эскалаторе к сухому «фонтану» на станции «Курская». Никакой он не фонтан, ну да это не важно.
Летом в Москве хорошо встречаться на Патриарших. Нужно сидеть на скамеечке, спиной к полированной Моське и Волку с золотистыми зубами, лениво разглядывая домик на той стороне, без опасения влипнуть в историю.
У широченных штанин Маяковского встречаются редко, поэтическая тусовка СМОГистов сгинула давно, и лишь в начале сентября рядом с ним собирается загорелый народ. Это называется «Крымская стрелка». Те, кто провел хоть день между Тарханкутом и Керчью, сходятся на Маяковке.
Площадь Маяковского – это начало уходящего к центру добротного сталинского ампира. Гипсовые женщины бьются в стальных сетках, как пойманные рыбы. Нагибаются к прохожим с картушей мертвые гербы.
Место встречи всегда оказывается местом ностальгии. Ностальгия – это не тоска по родине, а тоска по другой жизни. Несколько поколений в моей стране жили будущим, забыв о прошлом и закрывая глаза на настоящее.
Как сказал некто, они слишком долго дышали чистым безвременьем и оттого сожгли свои легкие. Нельзя долго вдыхать чистое безвременье, как нельзя дышать чистым кислородом. Это общий ожог – он есть и у меня. В моем школьном детстве было несколько сакральных фраз. Одна из них – заключительная из дневника Тани Савичевой. «Умерли все, осталась одна Таня». И был в этой фразе особый поэтический и трагический смысл: сравнение себя с другими, ушедшими – вот ты и вот они. Они ушли, а ты остался.
Один.
Одна Таня.
В силу отсутствия немецких войск и старости смерть замещается отъездом.
Уехали все.
Отсутствие так же вечно, как и гражданская смерть. А потом на пражской или берлинской улице тебя окликает человек с загорелым лицом. И, понятно, он загорел не под крымским уже, а под другим солнцем, и тоска соединяет людей, чтобы лишь на секунду перебить дыхание.
В другую сторону от Маяковского, симметрично Патриаршим, находится Миусский сквер, где в жестяном колпачке обсерватории пионерского дворца прошло мое детство.
Сквозь каменное пальто Фадеева просвечивает церковь Александра Невского. От нее остались название улицы и память о многотрудном сломе.
Дальше Тихвинские улицы и переулки. Тихвинские – это розовые свечи над ночным чаем, гитарные струны и песни по очереди. Тихвинский – это дорога домой по светящемуся в темноте снегу между трамвайных путей. Наконец, это моя мать с иголкой, графин и рваные тапочки.
В одной книге, название которой я уже забыл, было такое: «– Вы где там жили, осмелюсь Вас спросить?
– Я жил в Тихвинском, это...
– Великолепный район, не нужно никаких пояснений. Это не в самом центре, но это и не пригород. В нескольких шагах – широченный проспект, немного подальше Марьина роща... И не мне Вас уговаривать, не мне, человеку природы, по-детски чистому, по-детски наивному, убеждать жителя Тихвинского переулка, которому достаточно повернуть налево, чтобы вдохнуть в себя тлетворное дыхание Бутырской тюрьмы...». Я помню один дом рядом с Миусским сквером, разлапистый и странный, с чередою арок и проходов, освещенных ночью маяками-лампами. Я часто ходил через его внутренние дворы, возвращаясь домой, и дом этот запомнился мне навсегда, как моя первая пешеходная любовь. Другие машины, приземистые и вспыхивающие чужой краской, стоят теперь в его дворах.
Эти места совершено петербуржские. В них воздух Москвы мешается с другой, придуманной культурой. А тогда я считал себя разбогатевшим и, провожая, вез девушку на такси. Денег, правда, хватало только в один конец, и я измерял ночную Москву шагами. Зимой – путаясь в застругах, летом – слыша урчание поливальных машин, да вскрик пожарной. Я проходил через арки этого дома, мимо его черных окон и знал, что конец пути недалек.
Колышущиеся занавески, примета ночных путешествий, лениво махали мне. Я достигал дома, птичьи крики стихaли за окном, и вот уже падал, падал в утренние сновидения. Я шел и не знал, что то были скитания в поисках другой жизни, которую не заменит лучшая. В русском языке у любви нет множественного числа. Любовь всегда одна, как одна и вина.
А дома моего детства, дома на Брестских, были вполне кинематографичными. На соседней улице бело-черным кубом торчал Дом Кино. В соседнем со мной подъезде жил Шпаликов, которого я не знал.
Дом строился по частям, строился на фундаменте церкви Василия Неокесарийского, от которой осталось также лишь название улицы рядом и подвалы, наполненные трухой, в которых девочкой играла моя мать. Подвалы исчезли под его боковым крылом, вырос в углу гриб вентиляции метрополитена, обдающий прохожего теплой воздушной струей из черной решетки подземной вентиляции.
Итак, с одной стороны от улицы Горького Тверские-Ямские, с другой – Брестские. Была уверенность, что очертания белого дома с башенками, маячившие в конце улицы, – это и есть Брест. Даже первые уроки географии не смогли поколебать этой уверенности. Брестским же был вокзал.
Улица Горького, превращенная в Первую Тверскую-Ямскую, уже сильно изменилась, вместо несчастного ресторана «Якорь» возник белоснежный Palace-hotel, где зимний швейцар расхаживает в песцовой шубе, а летний сверкает золотыми пуговицами.
Отрезок от площади Белорусского вокзала до площади Маяковского стал особенным. Там полночи стоят работающие девушки в мини, а к ним паркуются в очередь лаковые автомобили.
Тут была отрезана от мира одна чрезвычайно литературная семья в баррикадные дни: «Дом был одноэтажный, недалеко от угла Тверской. Чувствовалась близость Брестской железной дороги. Рядом начинались ее владения, казенные квартиры служащих, паровозные депо и склады». Сам же автор знаменитого романа родился именно здесь, на нынешней Маяковке – «это были самые ужасные места Москвы, лихачи и притоны, целые улицы, отданные разврату, трущобы погибших созданий», как писалось в том же «Докторе Живаго». Дом, где родился Пастернак, тут же, рядом, на него смотрит гранитный Маяковский. В доме маталлоремонт, аптека, какой-то магазин. Через полгода список поменяется. Это точка быстрой конторской текучести.
Но мы-то давно идем дальше, мимо чешского флага, мимо скромного бюста Фучика, мимо разбойного рынка, по улице, имевшей некогда славное название Живодерка, а теперь переменившей его на не менее славное дипломатическое. Полпред Красин дал улице имя, а у самого Садового кольца возник Институт биологических структур – эвфемизм для Института Сохранения Мумии.
Местные жители были уверены, что отсюда до Мавзолея был прорыт подземный ход, чтобы возить туда-сюда тело мертвого вождя. Не так давно произошла история – казалось бы, незаметная, но важная, как падение Берлинской стены. Закрылась старая фабрика «Дукат» в Москве, и открылась новая – где-то на Каширском шоссе. Что станет с прежними краснокирпичными корпусами этой фабрики, я не знаю. Неизвестно мне также, уцелел ли клуб этой фабрики, где в забытые времена дергали за струны гитароподобных инструментов подпольные рок-группы.
Я жил тогда неподалеку и ходил по этой улице мимо длинных табачных фур, набитых нерезаными листьями. Выглядывали из-за высокого забора какие-то изразцовые стены, бежевые да зеленые. Пахло коричневой дурман-травой, текло сыпучее, как табачная крошка, время.
Работники фабрики выбрасывали неудачные сигареты. Мы подобрали одну из них, чрезвычайно длинную, протяженностью в метр, и устроились в чужом подъезде. Мы сидели с этой сигаретой у окна, как киллеры с единственной снайперской винтовкой. Горящий конец чудо-папиросы смотрел во двор, где шелестело детство. Потом пришла пора табачных бунтов, перевернутых троллейбусов, разбитых сигаретных ларьков. Потом «Кэмел» из роскоши превратился в карманного завсегдатая. Потом, как стремительно горящий «Беломор», скурили прежнюю власть, потом дымом подернулась вся история.
Это уже не важно. Важно то, что сейчас я узнал, что фабрики «Дукат» больше нет. То есть она есть, потеряла лишь девичье свое имя, приобрела фамилию через дефис и переехала – видать, к мужу. Она превратилась в папиросный пепел империи, о котором все так много говорят.




www.reklama.ru. The Banner Network.