НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА № 4

Николай Кононов

Похороны кузнечика
Роман в тридцати семи эпизодах с прологом и эпилогом

СПб.: ИНАПРЕСС, 2000. 288 с. Тираж 1000 экз. (Серия "Цветы зла")

Ведь эгоист, а я, конечно, таковым являюсь…
…Мне даже неприятно писать об этом от первого лица.
Николай Кононов. Похороны кузнечика

Года полтора назад состоялся разговор со Скиданом: Саша, что с тобой происходило раньше: ты прочел французов (имелись в виду Фуко, Батай, Делез/Гваттари, Лакан, ну, весь джентльменский набор) или же начал писать о ранах и стигматах без предварительной теоретической подготовки? Скидан дал ответ: уже не вспомню, примерно одинаково по времени.
Такой же вопрос хотелось бы задать сейчас и Кононову - после стремительного и с удовольствием прочтения "Похорон кузнечика". И даже реплика могла бы поступить, полагаю, аналогичная Сашиной.
Постпсихоаналитическая и постструктуралистская философская литература настигла русское пишущее поколение 90-х, и оно, поколение, эту литературу вынуждено проживать, иллюстрируя прочитанное личной жизнью. Книжки совпали с существованием тел и психик, и нельзя теперь сказать, что первично литература или жизнь. Как будто нас, в особенности в питерском варианте существования, общественно обязали копаться в собственном личном ужасе, дерьме, крови и слизи, бессознательной свалке, тем самым служа освобождению узкого круга читателей. Теоретический ПМ здесь не особенно и при чем (равно как и первоначальный подвиг Сорокина, на чьи лавры претендовать никто не хочет). Сначала все происходит на собственной шкуре. Группа риска. Страх и трепет. Поэтому мы отчасти так циничны и печально-нежны (не хочу сказать: сентиментальны. Нельзя не вспомнить, что нежного слабей жестокий, а мы никогда никого не обижаем, за исключением крайней необходимости. Все мои товарищи по труду - почти хемингуэевские герои: под грубой наружностью сокрыто доброе сердце). Вот и рыхловатой тушке довольно крупного автора на последней странице обложки "Похорон кузнечика" предшествует воплощение его Психеи на странице первой. Это фото в духе сталинского ар-деко - мертвая бабушка, красавица, обнаженная. Фотография обнаружена в вещах покойной непосредственно после похорон, во время ритуального семейного разбора мелочей. Точнее, ее подсунула бабушкина сестра-соперница, глухая сплетница Магда, которая до сего момента слышала и воспроизводила только звуки маленького радио на груди (прогноз погоды).
"Что меня ранит в этой фотографии? …маленькие девичьи груди с навершиями припухлых сосков…"
Это - один из punktum'ов Кононова. Но не единственный.
"Будто я вижу какую-то невыносимо стыдную, интимную деталь, попавшую в кадр.
Но ее там явно нет".
Деталь, как далее выяснится, - напряжение эротизма между фотографом и моделью. Ее взгляд.
"Она проникновенно смотрит на меня так, как никогда не взирала - ни в жизни, ни со всех своих фотографий, вместе взятых.
Этот ее взгляд - как шрам, которого я прежде никогда не видел. Хотя, разглядывая, знал, как мне казалось, абсолютно всю оболочку ее „душевных тел"".
Это, конечно, версия Барта, "О фотографии". Кононов с первых же страниц объявляет себя вуайером, коллекционером, соглядатаем. А собрание его фотографий, флэшбэков и рапидов формируется вокруг личной истории, поданной самим автором в психоаналитическом и постструктуралистском свете. Он как будто иллюстрирует список книг: "История детской сексуальности", "Траур и меланхолия", "Тотем и табу", "Литература и зло", "Слова и вещи", можно продолжать.
Последовательность событий такова: детский нарциссизм (ознакомление с устройством собственных гениталий на бабушкиной постели), анальная фиксация (амбивалентный интерес к отхожим местам и чужим похоронам), подсмотренная сцена родительской сексуальной инициации (родителей замещают - в сниженном варианте - вульгарная соседка по прозвищу Королиха и ее квартирант; способ - оральный), оральная фиксация (бабушка как символ обеспечения едой). В повествование включается эпизод первой раны, травмы, повреждения тела: герой сильно порезал руку, рану необходимо зашить, бабушка не может остановить кровь, и тут почти единственный раз на всем протяжении книги, по крайней мере, в дееспособной ипостаси, появляется отец, всемогущий, Всемогущий, относит на руках в больницу, работают хирурги. Рана, понятно, потом станет травмой психической, травмой от потери, равно как и похороненный в детском "секретике" кузнечик - куклой, мумией, символом родственной смерти.
Потом мертвая полуголая и какая-то разнузданная покойница является герою, пока он борется с неврозом навязчивых состояний путем ритуального заваривания чая, но происходит сбой, травма побеждает: свежий чай просыпан в старую заварку, все это заливается кипятком, невротически доведенным до субстрата "белый ключ", заварка выливается в раковину, и вот в этом промежутке призрак матери Гамлета является во всем великолепии, в зеркале, как призракам и положено. Ну, зеркало, дверь в потусторонний мир, открывается.
И здесь, собственно, пойдет рассказ о том, как она умирала, а они с матерью за ней ходили, со всеми положенными ужасами ухода за парализованной - кал, моча, голое высохшее тело, еле теплящаяся жизнь, ритуалы приговоренных к близкой смерти. Плюс неискоренимый писательский грех наблюдения и фиксации - который тоже оказывается предметом описания. У Кононова есть одно абсолютное достоинство пишущего, говорящее о его безупречности, может быть, главное достоинство: бесстыдство. Оно состоит в наблюдении не столько за эротизмом и даже за умиранием, сколько за страданием - как героев, так и автора. И здесь следует французская вспышка, знакомая по Камю и Бланшо (человек уходит как бы по делам после Ее смерти, на самом же деле просто сбегает от маловыносимого напряжения): "Да и кто, в конце концов, правомочен? Правомочен, я спрашиваю, еб вашу мать, вас, кто? В конце-то концов, вас, да-да, и вас тоже, блядь, - определять степень моего долга?!!"
Никто, дорогой, никто, кроме личного Суперэго, против коего этот бунт Постороннего и направлен (о чем дорогой осведомлен прекрасно).
Траур включается в работу. Семья разбирает вещи, которые после похорон приобретают символическое значение. И тут всплывает пласт архаического сознания (точнее, без-сознания), который Кононов показывает двойной оптикой: материнской (дочерней) - уничтожить простыни со стигматами смерти, выделениями покойной, и жестом героя-внука, несущего запятнанную ветошь на сожжение - поцеловать, а лучше - съесть, поместить во-внуть своего живого тела фрагменты тела мертвого. Это - беспрецедентная в русской художественной литературе иллюстрация нарушения табу мертвецов. Приобретение их могущества и дарование им продолжения жизни.
Далее по сюжету следует еще одно проявление скорби: вспышка немотивированной агрессии, драка с подростками (впрочем, со стороны последних эпизод вполне мотивирован: герой опять подглядывает, на этот раз - за пубертатным гадским щебетом в кафе, подглядывает и записывает). В общем, он им там победно навалял, а потом с разбитой мордой пришел к другу, который питал к нему в прошлом гомосексуальные чувства. Друг оказывается человечен, скорбь разрешается рыданиями на его плече, водкой и поцелуем, где пол совершающих его становится неважен. Один из самых трогательных эпизодов романа.
Финал: после традиционной уже сцены подглядывания за чужим совокуплением на берегу Волги, матери городов русских, герой, подчиняясь безотчетному порыву, бросается в темные воды (бессознательного) и плавает в загаженной, но прекрасной стихии, пока не наступает пора ее покинуть. Что приходится делать по вертикальной лестнице (железные скобы в бетонной стене набережной). Впереди поднимается подвыпивший мужик, тоже пловец, чьи грозные и жалкие ягодицы и гениталии возвышаются над новым Иаковом. Мужик есть ангел. Герой же завершает фаллическое восхождение из бессознательной и опасной бездны к возможному просветлению.
Так заканчивается череда трансгрессий и преступлений, характерных, как сказано в аннотации, для некоего мира, "где мы все когда-то бывали. И автор повествует о том, что все знают, но не говорят" (ну, этот пассаж оставим на совести редактора; видимо, он предназначен для малопродвинутого читателя). Этот сценарий зафиксирован чрезвычайно красивым языком сновидца. Возможно, так выглядел бы русский перевод Пруста, работай он в 60-е. Только в отличие от эффекта болезненного соблазнения, присущего романтическим гирляндам девушек в цвету, проза Николая Кононова вызывает чувство умиротворенного расставания с детскими страхами и терзаниями, миметического прощания и возвращения. Примирения со смертью, искусства философствовать, то есть умирать.
Любая философия опасна возможностью релятивизма. Литература обязана не быть транквилизатором. Как преодолеть пространство между литературой и философией?
Подобную книгу я предпочла бы читать (точнее: писать) уродливым и жестоким языком, в отвратительной стилистике. Язык же Кононова с его внутренней поэтической ритмикой, повторами, обилием прилагательных и придаточных, предназначен для заговаривания ран. То есть это очень культурологическая книга, несмотря на ее экзистенциальный темперамент. И весьма культурологическими (или коммерческими) соображениями можно объяснить ее публикацию в серии "Цветы зла". Проблематика романа давно благоухает цветочками св. Франциска Ассизского. Это роман морали, роман воспитания - если рассуждать во французском, опять же, духе.
Он мне интересен.
Но возможна и другая литература.
ЕЛЕНА ФАНАЙЛОВА
Москва

НОВАЯ РУССКАЯ КНИГА
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА


www.reklama.ru. The Banner Network.