Сергей Соловьев

Я, Он, Тот

Я
1.

У него черты моего лица, и я ем его рукой, к этому надо еще привыкнуть. Место. Где мы находимся, хотя - как сказать. Лучше не говори, говорит он, собирая катящиеся по склону камни птиц, разводя костер, перьевой, нечетное, не взойдет, вид на море зашторен, береговая щель белеет, как кость, скоро прийдет почтальон. Третий из нас (мы говорим - тот) живет у нас за спиной, на вершине Тепе-кермен, в яйцеобразной пещере с проломленным в небо окном. Три дня пути до него по горной тропе на север от моря, вглубь полуострова, но не время еще и не пол времени меж ладоней, извлеки его треньем, как как предки твои извлекали огонь. Стало быть я, он и тот, и один из нас женщина - кто? - это еще предстоит. Дикий пляж, ни души. Почтальон, приближаясь, раскладывает на камнях книги - то скрываясь за валунами, то возникая - сколько ж их у него? Мы следим из укрытья можжевеловых лап над обрывом, он проходит под нами и исчезает за мысом. По всему побережью, от мыса до мыса лежат, перелистываясь на ветру. Скоро вернется и соберет, завтра явится снова. Как глухонемой по вагонам, он говорит. Может, в этом раскладе - самом по себе - есть некий смысл, я говорю. Может быть, это символы речи, и пытаюсь прочесть их узор. Ты вчера, говорит, вышел ему навстречу, и что? Шел весь день, до заката, но расстоянье меж вами не сокращалось. Вон он идет, уже собирая, переведи часы, говорю, значит, ровно два. Два - это то, что мы, то, что между одним и тремя; человек, два, диа-логос. Меж чем и чем? Меж единицей и тройкой, меж единством и множеством, динамическое равновесье меж сердцем и пылящими вдаль копытами. По обе стороны, говоришь? Не думаю. Мы-человек, говорю, куколка. Еще не бабочка, уже не гусеница. А где же "я" этой троицы, спрашивал один, где ее сущность, душа, энтелехия? В бабочке, ответил ему другой. Льстивая мысль. Я бы сказал: двоица ее сущность, меж единицей и тройкой, едва касаясь этих "миров иных". Он ставит на огонь котелок, обжигая мне руку, уходит в хижину. Женщина - переход мужчины в дитя, инициирующий лабиринт; входишь на этом, выходишь на том, но с иным именем. Вход через выход, жизнь через смерть, через женщину-лабиринт. Есть три типа лабиринта, говорит Умберто Эко, первый - тот, где правит рок и потому заблудиться невозможно; второй - маньеристский, "сады блужданий" со свободой выбора; третий - ризома, хаос из "клубней и волос". Хижина наша изнутри ребриста, а поверх - шкура можжевеловая, дышит меж ребер, ионизируя, на животе лежа, а головы нет - дыра, а из дыры пятки его белеют. Звезда, говорит, днем и ночью в проломе стоит над тем, третьим из нас. Ну да, говорю, Бальтазар, собирай птиц. Смеется, выходит, крестя рот и, отведя ладонь, как бы присаливает остатком вскипевшую в котелке воду. Как глухонемой в вагоне, от камня к камню, собрал и дальше, не распыляя взгляд, давай-давай, сматывай свои снасти, стал, озирается, ну-да, это я взял, ставь крестик, медлит, идет дальше, оглядывается, дорисуй ему третью ногу, подергивается занавеска, глядишь, еще и блеснет закатом. Море играет мышцей, крабы ползут из щели, сварщики в крагах, идут со смены, он говорит, сизые угольки остывающих на дне автогенов. А теперь, видишь, стоят, задрав головы, руки вскинув - хирурги! - надень перчатки, уже подсохли. Смерть хорошо горит, а эти ветви, полуживые, дымят в испарине, свиристя, постанывая сквозь зубы. Чего ж мы ждем, каких знамений? На днях, когда он пытался приблизиться к своему дому, я стоял на границе округи, той, которую мы называем г-ф, этой вырванной смятой страницы с полями в едва различимых пометках людей, а за полем - кресты: перелетные пугала душ. Я стоял и глядел, и скользил вдоль границы, ища то ли лаз, то ли мост, то ли весть, он пытался приблизиться к дому; дом, пригнувшись, приплясывал у него за спиной. Если так, говорю, нам не выбраться, где-то кол воткнут в землю, мы ходим по кругу. Три, говорит, переведи часы. Есть только начало у мысли, не знает она продолженья, пути нет и, стало быть, нет и конца. Кашу мы варим гречневую, цвета марса коричневого с белилами. Мышленье, он говорит, это мысль под капельницей. И, пену снимая, морщась от дыма: мыслю, следовательно болею, едва существую. Человек с лицом Достоевского выходит из хижины, говорит: нет ничего более отвратительного, чем вид нормального здорового человека. Подходит к костру, берет горящую головню, отделяется от земли, течет вверх, обтекая ветви, мы ведем его взглядом над морем, теряя из виду, но еще различим за ним этот дымок - веревочный. Что же есть, спрашиваю. Молчит, роется в рюкзаке, достает консервы, нож, карандаш, рукопись. Кашу едим, он просматривает страницы, лежащие справа от котелка, сплевывая горошки перца - налево. Ем, думая: почему пишут сверху вниз, от дальнего края к ближнему, от вне себя к себе, к животу, от неба к земле, а не наоборот? Чтоб рукой не размазать? Тоже мне метафизика, рукопашная! Некоторые перечеркнуты, он их изымает, комкая, подкидывает в костер, не долетела, сплевывает, я придвинул ногой, сделал вид - не заметил, ушел, я расправил, читаю. "P.S. Не пора ли подумать о создании женщины - иной, альтернативной?" И дальше, вычеркнутое: "Наутро перечитал, задумался над последней фразой. Альтернативой - кому? 22-летний Вейнингер, за год до самоубийства, завершая "Пол и характер", делит женщин на две категории: Мать и Блядь. Меж двумя этими умозрительными полюсами и расположена Ж - реальная". Обернулся, он стоит за спиной. А что, говорю, ты делал, когда тебе было 22, где был твой пол и характер? А мне, говорит, никогда не было 22, как, впрочем, и 14, и 35, пролистывает страницы, подносит к огню, как, говорит, тебе это нравится, читает: "Вероятно, при вневременном эмпирическом акте создания человека мужчина взял себе одному все божественное - душу; разумеется, мы не в состоянии объяснить, в силу каких побуждений это могло так случиться. Это преступление против женщины он искупает страданиями любви, в которой он старается возвратить женщине отнятую у нее душу, так как чувствует себя виновным в похищении этой души. Именно перед любимой женщиной это загадочное сознание вины угнетает его сильнее всего". Да, говорю, беря у него этот лист, безнадега этой попытки вернуть ее и объясняет, почему нет счастливой любви, и возвращаю ему этот лист, кладет его вместе с другими в огонь, глаза его вспыхивают, он отводит взгляд. Щель меж морем и берегом стягивается. Серп, восходя, начинает блеснить дорожку. Долго молчим, до углей. Вон, говорю, видишь, несет живот - рожать в воду. А, говорит, та же, что и вчера, позавчера, и так далее: отплывет, ляжет на дно, родит и быстро выталкивает из воды - к первому вдоху, и плывет к берегу, а он за ней, но выйти не может; он же дельфин, маленький, гибнет. Думаешь, говорю, каждый день она рожает одного и того же? Он улыбается, спроси, говорит, у него, и кивает на север. У кого, спрашиваю, вглядываясь меж деревьев, здесь никого нет, ни здесь, ни тем более за чертой. Да, говорит, признаться, и под ногами. Вынимает нож, разве это земля, говорит. Выкраивает ломоть, растирает между ладоней, подносит к лицу, долго глядит на них, нет, говорит, нет ее здесь. Я опускаю руки. Поднимается ветер, тягучий, с подвывом. Гул наростает - белый, с востока. Близится, белый и рваный, на черном. Точнее, черный на белом и рваном: вихрь бумажный, торнадо страниц. Там, из-за мыса, как будто их кто выдувает оттуда: над морем, над лесом, над нами - небо заносит, смежая с землей. Где ты, кричу я, спеленатый этой ползучей лавиной. Смех в ответ мне грудной, на странице пятнадцатой, подо мной, третья снизу. "Дельфины, во сне продолжая плыть, двоятся: одно полушарье спит, другое - вахтенное". Первое, что я почувствовал, открыв глаза, - его отсутствие и, прежде всего, ладонями, которые всю ночь лежали у него под щекой, ладонями, а потом уже и всем телом. Выйдя из хижины, всем телом, я стоял по колено в рыхлом бумажном месиве, всем телом, в этом разноязыком макулатурном вавилоне, озираясь по сторонам: земля с нашпигованными и облепленными деревьями, вплоть до дальних газетных холмов, неподвижна; поселок в ложбине - папье-маше, скомканный, брошенный на полдороги; и ворох моря - как птичий погост - иди по нему; и над головою - бескровное, ясное небо, без цвета - глядеть на него: всем телом, которое он, уходя, мне оставил.

2.

Ж - реальная. Вот, что он пишет. "... в половом акте раскрывается все бытие женщин, раскрывается в высшей своей мощи. Поэтому здесь резче всего сказывается разница между матерью и куртизанкой. Для матери половой акт - начало целому ряду явлений; куртизанка же ищет в нем своего конца. Крик матери поэтому короткий, крик куртизанки - затяжной". Таким образом, Варел, мы видим перед собой горизонтальную прямую с явно выраженными границами, т. е. отрезок М-К, именуемый эйдосом Ж, в котором реальное Ж представлено в виде гирьки, скользящей от деленья к деленью в ту или иную сторону, в зависимости от того, что стоит на весах. А что, препендикулярное ей, стоит на весах? М, мужчина. Мера она ему, вера ль? Что ж он так тяготеет к той точке псевдо баланса, к тому обмиранию мига псевдо в-за-имности, со-в-местности - с чем? - с полостью мира, еще безымянной, имя взыскующей от него, от ребра, от дательно-именительного падежа к родительному, к Еве, к жизни, поставленной на ребро меж двух миров - орла и решки. Что ищет она, скользя меж делений, на ребре танцуя? Имя? Валентность? Так ли? "Я не решаюсь судить, - говорит Сократ, - даже тогда, когда к единице прибавляют единицу, - то ли единица, к которой прибавили другую, стала двумя, то ли прибавляемая единица и та, к которой прибавляют, вместе становятся двумя через прибавление одной к другой. Пока каждая из них была отдельно от другой, каждая оставалась единицей, и двух тогда не существовало, но вот они сблизились, и я спрашиваю себя: в этом ли именно причина возникновения двух - в том, что произошла встреча, вызванная взаимным сближением? И если кто разделяет единицу, я не могу больше верить, что двойка появляется именно по этой причине - через разделение, ибо тогда причина будет как раз противоположной". Что здесь делитель и что делимое? И то и другое - М, мужчина? А что же тогда Ж? Знак деленья внутри самого М? Признак его раздвоенности на это и то? Его ребро, вытесненное? Так, Варел, Акварел, она - твоя вытесненная акварельность. Фантом вытесненного тобой Ничто. Не знающий ни "я", ни "ты", лоскут родства не помнящей, тобой кроимой, кровной бездны. Река в груди, Варел, река в реке, как уж против теченья вьется, с места не сходя, как муж, м-ж, двойной спиралью ДНК. И дважды в женщину, как в акву, не войти: войдя однажды, уж сухим не выйти. Ты скажешь: нет ее, одной и той же. Я добавлю: вовсе нет. Ни женщины, ни аквы, ни теченья. Песок, и вьющийся по этому песку - ужом - песок. Ж мира - мираЖ, валгалла влаги, валгалище м-ужей. Кому/чему уж здесь альтернатива? Читай. "Женщина испытывает ощущение полового акта всегда, везде, во всем теле и от всех вещей". И ниже: "Белая женщина, имевшая раз ребенка от негра, впоследствии может родить ребенка от белого мужчины с ясными признаками негритянской расы. Когда растение оплодотворяется несоответствующей пыльцой, то изменение претерпевают не только семена, но и материнская ткань...". Далее он переходит к телегонии, то есть оплодотворению на расстоянии или, говоря иначе, ксениям, подаркам за гостеприимство: "взгляда или слова порой достаточно, чтобы женщина почувствовала себя в полном обладании у мужчины. /.../ Существо, которое проделывает половой акт между и со всеми вещами, может быть оплодотворено где угодно и всеми вещами". В этом смысле, друг, Леда не так уж и далека, как ни кощунственно это звучит, от Марии. Или Даная - от Майи. Лебедь ли нижет ее или перст Божий, дождь ли златой или слоны раздвигают ей ребра: "между и со всеми вещами". Ж междуречья. М-жду-речь-я-Ж. К двадцати трем годам. Тебе сколько, Варел? Возраст бабьего лета, время схождения в ад и восхожденья оттуда - куда? К Беатриче? Возраст души расстающейся с телом: срок. Время обнимать и уклоняться от объятий - одновременно. "До тех пор я кое-что знал ясно, - продолжает Сократ, - так казалось и мне самому и остальным, а теперь из-за этих исследований я окончательно ослеп и утратил даже то знание, что имел прежде, например, среди прочего перестал понимать почему человек растет". Знаешь ли ты, что такое гетерогаметность? Генетическая неравноценность половых клеток. Так вот, у человека и млекопитающих гетерогаметен мужской пол, а у бабочек, птиц и змей - женский. Вот над чем бы задуматься, вот отсюда бы начинать".

3.

День был, как больничный коридор с тусклым ночником за стеклянной дверью. Я ждал, надеясь, что он вернется. Взгляд блуждал по страницам, как бы сам по себе. Без меня. К вечеру я разгреб хижину и тот лоскут земли, где было кострище, разжег огонь. Мысли путались, вязли на полпути от него к почтальону, от женщины к буре, от третьего к "вот отсюда бы начинать", и вновь к телу, которое он оставил, к телу, придвинутому к огню. Беря наугад из-за спины страницы, я выхватывал взглядом несколько строк и бросал в огонь. Это случилось, когда уже начало светать. Видимо, с тех пор прошло около месяца, пожалуй, более. Вначале я искал наугад, в одной руке держа эту, стр. 12-13, другой лихорадочно перерывая округу вблизи того места, где ее подобрал. Потом изменил тактику: переписав текст, я вложил ветхий лист в планшет, копию сунул в нагрудный карман; продвигаясь от поляны на корточках и просматривая каждую страницу, я собирал их, одну за другой, в пачки, перевязывал вначале леской, а когда, неделю спустя, она кончилась - плющом. Сперва я расчистил путь к морю, м. б. подсознательно думая еще и о почтальоне. Напрасно. Ни почтальона, ни начала той книги, ни продолженья. Месяц - ни дуновенья, ни признака жизни, лишь море, рыхло-рябое, если вглядеться, покачивалось во взгляде. Спал я все чаще не возвращаясь в хижину. Там, где в изнеможеньи растягивался, разгибая спину, подгребая и наваливая поверх себя бумажный холм.Текст к тому времени я уже знал наизусть. Начало его совпадало с так называемым каноническим Ветхим заветом - стихами 18, 19 и 20 второй главы Бытия. "И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника соответственного ему. И образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было ей имя. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым, но для человека не нашлось помощника, подобного ему". И заканчивалась тринадцатая страница также буквальным совпадением с каноном. "Когда люди начали умножаться на земле, и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал". Бытие, 6. 1,2. Между ними - текст, начинающийся известными нам словами двадцатого стиха второй главы: "И навел Господь Бог на человека крепкий сон". "И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и когда он уснул, взял от каждой твари земной, созданной им, и от каждого растения, и каждой травы полевой по семени их, и смешал семена, и создал из них женщину как одно из многого, и придал ей форму человека. Когда же проснулся Адам, увидел ее и сказал: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей, жена моя, и назвал ее Ева, говоря: ибо она жизнь моя, из ребра моего. И оставил их Господь Бог в раю среди ясного дня, и отошел в прохладу. И был невинен Адам, не зная себя как одно во многом, и Ева была невинна, не зная себя как многое в одном. И столь хороша была она и днем и ночью, что любовался ею Господь, из прохлады глядя, говоря: вот лучшее, последнее, что я создал - Жизнь. И сказал Господь Бог: вот мир без Жизни, и лучшее в нем - Адам. И вот Жизнь, и весь мир в ней. И вот, весь мир в ней, и нет в ней Адама. И вот, нет лучшего в ней, а в нем нет Жизни. И опечалился Господь в сердце Своем, говоря: вот, Жизнь и муж ее, как вода и твердь, не ведающие ни себя, ни другого, и придвинул их друг к другу лицом, и возложил на них ладони свои, и покрыл их облаком, дабы соединить их. И клубилось облако, скрывая их, день и ночь, и за месяцем месяц. И, по истечении срока, вышел Господь из облака, и вслед за ним вышел Адам, и истаяло облако, и оглянулся Адам и увидел жену свою, спящую на траве, и плод пробуждался в чреве ее. И поставил Господь Ангела сторожить ее сон. И провел черту между ними. И стоял Ангел, глядя на Еву, и она улыбалась во сне, протягивая к нему руки, влажные от росы, и складывая по слогам губы. И дрогнул Ангел, прельстившись, и преступил черту, и познал ее, спящую, произнося все ее имена, и она повторяла за ним во сне все свои имена, и все твари земные и птицы небесные, и все гады, пресмыкающиеся по земле, и всякий древесный плод, и трава полевая, слыша имя свое, обступили чрево ее, и познала она свои имена, ища среди них себя и не находя. И тогда Он открыл ей глаза, говоря: вот Бог твой, и вот, что он сделал с тобой. Иди, открой глаза мужу своему, ибо вот кровь твоя на земле, и в ней смешенье времен. И встала она, и пришла к Адаму, и нашла его спящим у реки, и открыла ему глаза во сне, говоря: вот имя мое, и нет в нем тебя; вот, что Он сделал со мной. И восстал Адам на Господа, Отца своего, говоря: Ты дал мне Жизнь, и я женою назвал ее, но Ты стал меж нами, и я теперь ни с Тобой, ни с нею: не с нею, ибо нет меня в ней, и весь мир через нее проходит; и не с Тобой, ибо этот мир - Твой. И восстал Господь во гневе Своем на Адама, сказав: прах ты, и в прах возвратишься; вот земля и жена твоя - по вере твоей и гордыне, и отринул его. И жене сказал: умножая умножу скорбь твою, в болезни будешь рожать детей: зримых - от мужа, незримых - от прочих вещей, и отринул ее. И призрел Ангела, говоря: за то, что ты сделал это, будешь ходить на чреве своем, и будешь есть прах во все дни жизни своей, и вражду положу в семя твое меж мужским и женским; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту; имя ж твое отныне: Время. И вышли они втроем: Адам, Ева и Ангел Господень из сада Эдемского, и закрыл Господь путь в него мечом огненным, обращающимся. И родила Ева Каина, и сказала: приобрела я человека от Господа. И еще родила брата его, Авеля, и сказала: приобрела я человека от мужа моего, Адама. И затем родила им сестру, и сказала: от Ангела. И вослед еще родила: незримо. И когда люди начали умножаться на земле, и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих. Что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто - " Здесь тринадцатая страница обрывалась. Я засыпал, шурша бумажной насыпью с торчащей из нее головой.

4.

Вероятно, октябрь. Холодает, поднимается ветерок. Я сижу на голой земле, страницы собраны в пачки - от моря до ближних холмов. С деревьев надо было струсить - вначале. Теперь они падают с них, вместе с листьями. Хожу, подбираю, хотя скорей по инерции. Что, собственно, произошло? Допустим, есть только эта страница, другие тебе не найти. И что? Ничего не меняет. Почему? Потому что здесь всё, вся судьба человека и мира, ключ к истоку его. Ну, допустим, еще один ключ - к тем, веками прокручивающимся в замке. И, допустим, этот ключ не прокручивается - отмыкает, но - что? Каждый ключ свой замок отмыкает. Ладно, говорю, допустим, это не истинный, не первородный текст. Да? - говорит, - а что критерий, кто ему, кроме замка, судья? Значит, искать, говорю? Посвистывает, смотрит в небо. Если Каин, говорит, от Бога, а от человека - Авель, и далее по канону... Посвистывает. Трое их, говорю, вышло за околицу, как и нас трое. Знать бы, говорит, на каком языке написан оригинал. Как там сказано - воспылал? Прельстился? И преступил? Думаю, речь там идет о чувстве более тонком. Там, говорю, по канону, сыны Божии стали входить к дочерям человечьим, увидев, как те красивы. То есть ангелы стали входить к полуангелам, горние - к дольним. Исполины рождались, как пишет канон: издревле славные особи. Истреблю человеков, говорит Господь, и всех скотов, и прочая, ибо раскаялся Я в своем творении. Господь говорит, глядя, как ангелы топчут дочерей человечьих - тех же ангелов, но бескрылых. И, говорю, истребил; история о ремейке мира, перевернутая пластинка. Мир во второй редакции, говорит, ходит, отряхивает деревья. Ревность, говорю, это вопрос селекции. Местность приходит в себя: встала, присела к зеркалу, чешет охру, голову наклонив. Стань за плечом ее, гляди с нею - в патину моря с полуутопленным отраженьем. Небо сегодня лезет из кожи вон - там, за холмами его голова - рвет губы, взбрызгивая светом, а здесь - грузное тулово, туго заплетенное, проседает, тянет резину. И я тяну. С кем говорю? Знать бы. Снедь на исходе, надо б сходить в поселок. Не тот, бумажный, другой. Иди, разговаривая, всем телом, планшет на боку, тропа под ногой - рыжая. Земля разговелась: любит-голубит, обваливает голубей в пыли. Еще страничка. Геракл в Крыму. Северный подвиг. Лошадки волшебные, да не взять. Змееженщина, царица края, говорит ему: ляг со мной, и лошадки - твои. Лег герой. Обвилась она вокруг него и родила двойню: Скифа и Тавра. Взял отец лошадей и отплыл в Элладу, главный город которой - Афины, а основал их царь змеетелый, имя которого на букву К. Каин? Виноградники начались, псы идут цепью, прочесывая, лязгают грозди: линкс, рэхтс. Отвлечься б, рыжая. Увиливает. Вот и люди. Где это я читал: если всех людей на земле собрать и расставить на льду Боденского озера так, чтоб на каждого приходился квадратный метр, они б едва заняли его треть. Как мало их, ничтожно. Магазин за почтой, спасибо. Не знаю, должен ли был я к нему подойти: он стоял, разговаривая с почтальоном. Тем ли? Форма, тело, затылок - его, но лица я не видел. Он протягивал почтальону сложенный вчетверо лист, похожий на тот, который лежал у меня в кармане. Я инстинктивно сунул руку в карман, копии не было. Я свернул за угол, прислонился к стене. Открываю планшет: пуст. Отдышись. Трижды два, трижды три... Выглянул: ни души. Подошел к тому месту, где они стояли. Чуть в стороне - голубь, вываленный в пыли, лежал, облокачиваясь на крыло, разинув клюв, глядя поверх меня. Двое татар выкатывали на площадь ржавую одноколесную тачку, груженную дынями. Прогромыхали, свернули, смерклось.

5.

Я возвращался молча, в напрягшейся тишине взбираясь на лунный холм, вдруг замер и прошептал: "Здравствуй, Варел", точней, я услышал голос. В себе, через меня говорящий, то есть не через меня, но и не ко мне; незнакомый и тихий, настолько, что я поневоле, чтобы расслышать его, шевельнул губами. Голос шел из-за гор, но левее и выше, и дальше, я понял откуда. Поначалу он был сродни той вырванной мной из огня странице, тот еще почерк, я едва поспевал губами прихватывать его пляшущий уголек. "Здравствуй, Варел, но кто ты, я и себя не помню. Ты не пришел, где я теперь, не иди сюда, кто бы ты ни был. Нет ни сюда, ни отсюда, ни я, ни здесь. Здесь не теперь - Тепе... Нет, говорю, меня, но не так, чтобы нет совсем, а то есть, то нет. Вот такая у нас игра. Я тебе расскажу. Тебе? Никому-кому. Что успею. Пока есть еще этот южный склон, этот час покоя. Больно? Еще услышишь. Страшно? Не в этом суть, главное: не понимаю. Что это? Кто? Будто струящийся глаз без век, а ты в нем - мушка, тонущая в зрачке, подрагивая, и оба вы в пелене, и он на тебя глядит, и глядит тобою, и сквозь тебя, но - куда? А теперь забудь. Вообрази боль, самую нестерпимую, и перемножь ее на нее ж: пальцы его на твоих висках, а сам, незримый. Не понимаю. Не понимаю речь его, боль, смех, его экраны. Не понимаю, зачем я ему, почему я? Прошлой ночью, в пещерке, смежной с моей, рыдал ребенок, лицом в стену; кинулся - кости лежат, мои. Вышел, ощупью опознал - себя? Что ты, Варел, ешь, спишь, люди? Я говорю? Пишу ли? Кажется, я писал - там, на восточном склоне, лежа на животе, в первой моей "светелке" - выеденном яйце, вмурованном в высь обрыва. Только звезды сияли, да ящерицы, откидывая капюшоны, лезли в пролом окна, щерясь улыбками иезуитов, тыщерились по стенам. Исписанные листы скользили к окну, их выдувало и всасывало обратно: вдох, выдох. Потом - лишь выдох. К осени я перешел на северный склон, в ту маленькую пещерку, где ворковал ветер, ветер лишь ворковал, голубя в ней не было. Помню ли я тебя? Смутно. Время здесь местное, в зависимости от места: в той вон пещерке - складчатое; там за кустом, его вовсе нет, а на западном склоне - лежит узлами; тут, от карниза и до вершины, как бы наверстывает себя, углы срезая, и оттуда течет вверх. Место, откуда я говорю, пожалуй, единственное, где оно человечье. В сторону шаг - и ни вчера, ни утро; только фигуры речи. Что ты сказал? Авгуры урча свечи не уходи как капроновый свет чулок на голову поджигая куда вода игл дымы ты-мы я-болочка полочка ветерок вей нин гер ма фро г фро м форм фоб вдет в дев свет припадочный геракл передушил всю свою родню а начало где в змее в колыбели не уходи закат твердь там как обложенный язык путь два три путника с трех сторон поднимающихся на холм холм на три стороны троелобый двое их и одна и не видя друг друга восходит с трех сторон но не восходя а на месте бредя холм проворачивается по оси пирамидален четырехцветен одна сторона вода и женщина в ней плывет другая огонь и тот который в фуражке с мешком за спиной в огне третья земля как прах и третий бредет пыля четвертой как будто нет хотя она вот зияет боль порвано порвано смято господи не тесни не плющ горло что я тебе что от меня боль тебя рвет в клочья жжет жалит что ж ты меня сглатываешь и отрыгиваешь сглатываешь и отрыгиваешь на ладони свои кто ты скажи хоть имя пальцы его размыкаясь на горле скользят к груди движутся к животу пуп развязывая как рой пчелиный гул их и жгуч и сладок вползают в улей боль говорил не верь боли она от счастья а счастье от головы которая кружится заинька исчезая за я..." Я еще постоял, прислушиваясь, дожевывая губами, и начал спускаться с холма.

6.

Та же тропа - рыжая, та же развилка, за ней - виноградники. Где? Их нет. Только пятнистый пес вдали, как движущаяся в тире мишень, выныривал из земли и, проплыв над ней справо налево, уходил в землю, и вновь (или это уже другой?) выныривал справа. Ни страниц на деревьях, ни перевязанных пачек, ни хижины. Вместо нее - многоугольное одноярусное сооруженье, похожее на прихотливо составленные пляжные кабинки для переодеваний. Остывающий жар костра. Вход в этот коробчатый лабиринт находился там же, где был и вход в хижину, я отвел полог, вошел, и тут же отпрянул, и вместе со мной отпрянули - разом - все те, кто стоял за пологом; те, что прямо передо мной, и другие - по обе стороны, за каждым углом. Я сел на землю перед пологом, не сводя с него глаз, глубоко дыша, пытаясь справиться с липкою дурнотой. Но какая-то сила, не от головы, скорее, от живота, волнообразно подталкивала меня к нему. Дымок от костра истончился и, будто кто его срезал вверху, обвис и, вильнувши, юркнул в золу. Я снова вошел. И все те - и прямо передо мной, и по обе стороны - шагнули навстречу, отдернув пологи. Это было похоже на поставленные под углом зеркала, так поставленные, что видишь себя со всех сторон и, особенно, тех, какие не видишь, глядя в обычное зеркало. У него были черты моего лица, моего лица, но - веером - отчуждавшегося от меня по обе стороны от того, что было прямо передо мной. От того, что было прямо передо мной, до тех, глядящих на меня из-за угла, вполоборота, до тех - вдали, по обе стороны завершающих вереницы, стоящих ко мне спиной. Значит, они спали со мной под одним покрывалом, они собирали с деревьев страницы, ели со мной, рылись в моих снах. Я подняла руку - это его рука поднялась - у всех - тех - кто - меня обступил. Он поднял и другую, снимая с меня одежды; и все те, что глядели из-за угла, и те, что стояли спиной ко мне, выгнулись, замирая. И он опустил руки на бедра мои, и повел вниз, до щиколоток; и все те, прикрыв глаза, переступили с ноги на ногу, перешагнув. И он поднял лицо мое, и развел волосы, льющиеся до земли, и обнажил лицо мое и шею мою, запрокинутые к нему, стоящему за плечом моим, и разжал губы мои губами моими, и вдохнул грудью моей, и отнял от нее ладони, но она, продолжая вдох, все тянулась к ним расплывающимися и твердеющими сосцами. И приблизил ладони он к животу моему, и взял всю дрожь мою от ног и до темени, и раздвинул бедра мои, и сверкнула роса меж ними, затуманивая ту, единственную, что стояла передо мной. И вошел он в меня, и мы стали одним, на себя разделенным, одно на одно. И все-таки что-то одно не делилось, когда я открыла глаза, что-то было еще.



ОН
1.

Я стоял посреди поселка, на пустынной площади, поглядывая на часы. Он опаздывал. Думая о нем и глядя на голубя, ерзающего в пыли, мне вспомнилась книга о человеке, пишущем письма - себе, до востребования. Так, кажется, книга и называлась: "Себе. До востребования". Странная книга, разбитая на главы, согласно номерам почтовых отделений, а их в городе, где он жил, было около сотни, включая пригород. По утрам он рассылал около пяти писем, а затем отправлялся бродить по городу, наведываясь наобум на те отделения, где меньше всего ожидал; таким образом получая за день два-три, к вечеру возвращался домой - отвечать на них и писать новые. И вот однажды он получает письмо, которое приводит его в замешательство: это его конверт, его имя, его почерк, но содержанье письма, хотя ни о чем особенном речь не идет, совершенно не соотносимо с ним, будто написано другим человеком. Или так называлась книга - "Чужой человек"? Затем эти "чужие" письма приходят все чаще. И, хотя он ясно сознает, что они написаны не им, он все же хочет иметь доказательства этого и начинает вводить в текст отправляемых писем своего рода улики, скрытые знаки авторства. Письма, "чужие", продолжают идти, с уликами. Он доводит шифр до крайнего изощренья, письма идут. Переезжает в другой город, письма находят его. Меняет имя, снова переезжает. Ему снится: он, лежащий в конверте, в ящике до востребования, пальцы почтового служащего, шелестящие над головой, и все мимо, мимо, потому что конверт - до востребования, себе. Его упраздняют, кладут в корзину, затем под нож машины, у рычага которой стоит тот, другой. Думаешь ты один такой, - говорит тот, другой, - все вы, весь мир, отдел доставки. Может, так и называлась: "Отдел доставки"? Наконец, он решает вступить с ним в переписку. Пишет. Ответа нет. Пишет, комкает, рвет, снова пишет, пробует отвечать самому себе, будто бы он - тот. Тот не вмешивается. Он возвращается в прежний город, к прежнему имени, караулит на почтах, подкупает служащих, голубь запрокинул голову, разинув клюв. Площадь пересекали ботинки на высокой шнуровке, измазанные влажной красноватой глиной. Откуда, подумал я, в такую сушь? Они подошли, остановились в шаге от меня, я поднял голову. Потом, когда я пытался вспомнить его лицо, оно представлялось мне голубиным, но, скорее всего, эта маленькая нахохленная голова, тикающая на женских покатых плечах, - лишь проекция памяти, переводная картинка - от того голубя. Но когда я пытаюсь ее удалить, за ней - как бы дыра с очертаньями головы, причем, почему-то смазанная. Будто он вдруг отвернулся от фотовспышки. Форма на нем была сильно измята, за спиной - полевая сумка, которую он то и дело встряхивал, но казалось, что эти толчки исходят не от него, а от нее; во всяком случае... Как-то странно Вы разговариваете, сказал я, очнувшись. Я с Вами не разговаривал, отвечает, пока я лишь говорил. Да? - говорю, смешавшись, и гляжу на часы. Хорошие, говорит, часы. И что Вы обычно с ними делаете? Вы, говорю, опоздали на три четверти. А разве, говорит, мы с Вами договаривались? И снова этот толчок, поправляет лямку. Я протягиваю ему сложенную вчетверо страницу, он разворачивает, бегло просматривает, возвращает с улыбкой. Давайте, говорит, по существу. Вы оставили на берегу тело - раз, загибает палец. Вам, как Вы заметили, не было ни 22, ни 14, ни сколько-то там еще - это два. Вы поглядываете на север, говоря: Тепе, тот, день, ночь, звезда, луч и прочее в этом духе - три. Вы присвоили не адресованные Вам письма и вносите в них исправленья. Кстати, как сказал другой грек, задолго до упомянутого: единое, расходясь с самим собой, сходится. Это - четыре. И, наконец, Вас интересует, кто я такой на самом деле, но интересует это Вас лишь постольку, поскольку это может иметь отношенье к тому, что на самом деле есть Вы, а также к тому, что Вы оставили на берегу - это была Ваша правая рука, перейдем к левой. Вы наткнулись на фразу о создании женщины и задумались о границе между мужским и женским, и вышли к развилке: если нет границы, где кончается одно и начинается другое, значит, либо есть только одно, либо нет ни того ни другого, либо меж ними есть нечто третье. Третье, повторил я, загибая палец. И добавьте еще два, сказал он, встряхивая. Три, то есть восемь. Вас испытывает или, как Вы говорите, Вы испытываете чувство к ... скажем, тому, что Вы оставили на берегу, чувство, лишившее Вас всего, что Вы имели, чувство, имя которого Вы не смеете произнести, потому что, как видите, их у него два; выбрав одно, Вы лишитесь другого, а оба - несовместимы, вот Ваши девять, в ращепе. И десять, кивнув на страницу, смятую в правом моем кулаке. Текст? - спросил я, продолжая стоять перед ним со сжатыми кулаками, пальцы не разгибались. А что, говорит, Вас задело в нем глубже всего? Я все пытался разжать пальцы, заведя руки за спину, скребя одним кулаком о другой. О чем, говорит, Вы думали, когда шли сюда, толчок. Видимо, со стороны мы выглядели забавно; огибая нас, они оглядывались. Эти - с крыльца магазина, и те - за моею спиной, у районного клуба, напротив. Ну, говорит он, смелее. И поставил Он Ангела, говорю, да не сторож он. Да? - говорит. - А кто же? Сам, говорю, и Тот и Этот, сбивчиво так говорю, дергано, пытаясь разжать за спиной пальцы. Да, говорит, и это "а" тянет на выдохе и затем на вдохе, и не поймешь, что за этим стоит. Ангел, говорю, когда открыл ей глаза, сказал: вот твой Бог, и вот, что Он сделал с тобой. Молчит, смотрит в глаза, ждет. Два имени, говорю. Толчок, подтягивает лямку, держит. Два, говорю, в одном, и, осмелев, пытаюсь скроить улыбку. Глядел, говорю, из прохлады, любуясь ею - лучшим, последним Своим твореньем. Бог и она, говорю, и третий. Или: он и она, и - что? Бог им Судья? Но - первым вышел из облака, за Ним лишь - Адам. И отошел в прохладу, и не смог отойти, глядя: на нее, спящую. И - как Вы сказали об этом чувстве? - выбрав одно, другое гибнет, а то и другое - несовместимы? В каком-то смысле, может, она в Нем и пробудила, вызвала к жизни этот расщеп между Низом и Верхом, меж Этим и Тем. Быть и Этим и Тем в Своем чувстве к ней, совместить несовместное - вот, чего Он хотел, ставя Ангела у изножья ее - уж конечно не сторожить, а как Низ Свой, как Это в Себе. Сам же Вверх отойдя. Не дергайся, говорит, разожми пальцы. Они разжались, я пропустил это "ты". Да, говорю, и изгнал Он из рая - Себя, то есть Ангела, Это в Себе, чтобы с нею быть, с Жизнью, где прибыль и убыль, и мечом огневым оскопил и отсек этот путь, чтобы Бога в Себе сохранить. Я медленно поднял голову: его уже не было. У ног моих стояла его сумка, подрагивая. Я осторожно раздвинул молнию и отпрянул: на дне ее лежал ребенок, голый, на боку, и глядел на меня, покачивая головой. Меж лопаток его проворачивался ключ, затихая.

2.

К утру, сбившись с дороги, я лег у ручья в долине и закрыл глаза. Выждав какое-то время, он бесшумно раздвинул молнию изнутри, встал и перешагнул сумку. Я старался дышать ровно, не выдавая себя. Он еще постоял, склонившись над моим лицом, вглядываясь, развернулся, и нетвердой походкой зашагал по тропе, вьющейся вниз, вдоль ручья. Я перевернулся на бок, дождался, когда он скрылся за поворотом и, перебегая от дерева к дереву, отправился вслед за ним. Он шел на юг, к морю, к хижине. Когда я понял это, было уже поздно: я бежал по прямой, не прячась, пытаясь догнать его, но расстоянье меж нами не сокращалось. И когда я вбежал на поляну, он уже затихал на ней, вздрагивая. И она, из-под него на меня глядя, выдергивала из его спины ключ и отбрасывала в сторону. Но уже другой, раздвигая кусты, шел на нее. Эти пухлые косолапые детки-младенцы с бледно-розовой кожей были с меня ростом. Они шли на нее, вытянув вперед руки, глядя вверх распахнутыми мутно-голубыми глазами. Я кинулся к ней, оттаскивая это, обвитое ее руками, вибрирующее на ней тело, и почувствовал, как руки ее обвивают меня, и еще, и еще руки, облапывающие мое лицо, шарящие по спине, скребущие меж лопаток, и было все тяжелей дышать, они все шли и валились на нас сверху, вжимая меня в нее, глаза к глазам, но меж нами еще трепыхалось тело, и, смыкая руки свои на мне, она все крепче его к себе прижимала. И кусая губы мои, и постанывая, вдруг менялась в лице и, откинув голову набок, закрывала глаза; лишь подрагиванье ноздрей говорило еще о жизни. И опять открывала, но из таких глубин всплывая, где дна нет, и так на меня глядя, как будто нет у меня ни глаз, ни лица, ни самого меня, ни рукопашной этой возни на ней, а только небо и она под ним - вся, как кино без звука, вся на глазах - старела. Я запрокинул голову, сколько мог, а она все шептала: ты... ты... А они все шли, раздвигая кусты, оттуда, с севера, вытянув перед собой руки. Там, за ними, вдали, над горой, дым багровый курился, звезду оплетая. А она все менялась в лице, исчезая и снова всплывая - другой. И, когда я уже отошел от поляны на расстояние крика, он настиг меня, этот крик - не человечий, не волчий, не птичий, не горлом рожденный: протяжный, горячий и мокрый - крик лезвия в шраме меж жизнью и смертью. Я покачнулся, но устоял и шагнул на тропу. И они подхватили меня, волоча по земле, и взметнули на темя горы, и прижали к земле. Я глядел на ревущий огонь, на кривые его языки, на искрящийся дым, оплетавший звезду; они шли на огонь, выходя из пещер и неся на руках, как младенца, - ее, и валились в костер. Тот, в высоких ботинках и форме, стоял у костра, утопая в плывущей буреющей глине, и шестом их в огне ворошил и, костер обходя, их оттуда выкатывал в разные стороны по одному. И, скатившись с вершины, они пропадали из виду по четырем сторонам этой, как бы привставшей и будто идущей на месте горы. Те, что падали в воду, внизу, у подножья, всплывали и из воды выходили, но - только она, без него. Те, что падали в то, что зияло как бездна, внизу проступали: но - только он, без нее. Те, что скрывались в огне, из огня уже не выходили - ни он, ни она. И те, что, сцепившись, катились по праху, вставали и шли от подножья на юг, но только не он теперь, а она, как младенца, его прижимала к груди. Ботинки шагнули, шест ткнулся в меня, я вскрикнул. Голубь слетел. Ручей. Долина.

3.

К полудню, в просвете между деревьями, там, где должна была быть поляна, вспыхнуло дробнослепящее озерцо. Я раздвинул ветви: дребезг битых зеркал - от мерцающей пыли, покрывшей траву, до осколков с плывущими облаками. В той стороне, где была хижина, стоял пес - рослый, рябой; воткнув голову в смятую траву, он шумно дышал, подсмактывая и выдувая ноздрями чуть красноватую пыль. Она сидела ко мне спиной и что-то писала длинным осколком на остывшем пепле. Волосы были острижены до плеча. Я подошел бесшумно, стал за ее спиной: она рисовала на пепле голубя - с запрокинутой головой и разинутым клювом - точно такого, как на эмблеме той гимнастерки, наброшенной на ее плечи. Прости, сказала она, не оборачиваясь, и я подумал, как изменился ее голос, как изменился запах ее, теперь она пахла всем. Всем телом, прошептала она, глядя на пса, вытянувшего к ней голову, и нашла за спиной мою руку, и поднесла к своему лицу; это были черты не того лица. Которое ты оставил, прошептала она, и повела ниже, и прижала ко вздутому животу, и обернулась: ты... И я ощутил толчок - в спину.


ТОТ

Пазуха тьмы и свет в проломе - там, где голова. Пропасть внизу, и звезда над нею. Это не я, Варел. Крутит меня, ломит. Проворачивает, как ключ в скважине без замка. Кто? Этот? Во тьме сжавши мои ступни в кулак? Тот - кокон светящийся - там? То, отдаляясь - вилок изумрудный - блекнет; то близится, разгораясь, раскачиваясь над горой, - шар: шар книги. Это не я меж ними - пролом: отсюда, из тьмы - ключ; оттуда - луч от шара. Лбом ко лбу, и меж ними - голос: "И сотворил любовь, и сотворил страсть и, как свет от тьмы, отделил одно от другого, и отошел, глядя, не говоря ни "хорошо", ни "лучше". Плавится скважина, гнется луч, и ключ не проворачивается. "Что ты оставил - ключ? Тело? А я - душу. Тело старше души? Вот его первородство - каин. Неприкаян дух. Ты - не сторож? Ты плоть и кровь от себя отъял - псам кость: чтобы был крест - здесь, а с тобой - шар. Что вверху - ты, то внизу - я. Что меж ними стоит - между не иметь и иметь? Мы, демон. На коленях твоих пред тобой стою - тех, что ты от себя отъял: Бог с тобой, этот жар - здесь, если ты - есть: это наша с тобой дочь". И разжался его кулак, и звезда погасла.

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100