Светлана Богданова

Лев и пение


Взглядывая со сцены в фиолетовую дрожь зала, он испытывал тошнотворный страх при мысли, что другой Лев, точно такой же, как он, его двойник, - смотрел на поющего Льва оттуда, из мутной глубины, смотрел на него его же собственными глазами, и видел - нет, не остальной хор, не седого, круглоголового концертмейстера, - но лишь самого Льва. Идеальный способ почувствовать свое величие: то было не величие, которое всегда в себе ощущаешь, но которое прорывается сквозь нелепую оболочку внешности в редкие мгновения музицирования, то было подлинное величие, то, что, будто тень, всегда следует за каждым, оно постоянно готово предательски напугать человека, к примеру, во время плавания в море, да, именно, во время плавания, когда вокруг - столь желанная прохлада, ласковая, прозрачная, как сон.

Лев знал, что он - один из многих. Ему следовало слушать тех, кто стоял по обе стороны от него.

В то время хор нуждался в сопрано, у одного из мальчиков начал ломаться голос, теперь их стояло лишь шестеро на самой верхней ступени, четверо еще были совсем маленькие, по крайней мере, так казалось Льву, двое, в том числе и сам он, - уже беспощадно росли вверх, выше, выше, тянулись к мужественности, оставляя позади, внизу, попирая стопами - сладкоголосую славу.

Справа ставили Гаврика, он тоже уже изрядно вытянулся, поэтому предписано было им обоим - Гаврику и Льву - носить туфли на тончайшей подошве, почти лишенные каблука. Другим же, остальным четверым, - напротив, велено было принаряжаться в барочные башмаки с пряжками и танкетками. Чувствуя себя взрослее своих сверстников, Лев, ничуть не желая вновь обрести почти ускользнувшее детство, глядя на малышей, завидовал их одежде, - этим бархатистым складчатым фракам, таким пушистым, что почти плюшевым, чудному кремовому шелку жабо и - неудобной, но столь изящной обуви, квадратноносой, замшевой, замшелой - пропыленной пыльцой закулисья, протертой салочками, неловкими перегонками, изламывающими ступни.

Ему следовало слушать тех, кто стоял по обе стороны от него. Справа пел белобрысый Гаврик, слева - рыжеволосый Лука, меж ними можно было бы жить, когда бы не отвращение к ним обоим, когда бы не жажда, именно жажда, - податься вперед, наплевав на столь удобные для душевного всплеска crescendo, - податься, но именно от невозможности сдержать себя, от нежелания затухать вместе с diminuendo - податься и, расставив руки, рухнуть грудью на округлые макушки альтов и теноров, раздавить их предчувствием срыва, петушиным раскатом, ревом, противным всякой гармонии, бухнуться, облокотясь о мерцающий вздох несуществующих зрителей. Гаврик замолкает, дыхание у него перехватило, но тут же, смущенный, подхватывает, пытаясь влить непомерную свежесть в умирающий, иссыхающий затакт. Лука покачивается на громоздких подковах, покачивается и, покачиваясь, задевает разгоряченный локоть Льва своим, прохладным, кисейным, младенческим. Пухлый херувимчик, предательски рыжий, когда бы не огненность шевелюры, обратиться тебе райской птицей, сидеть на величественных плечах божества и повторять напевные приказы, зеркало, жалкий попугай сотворения.

Записываем, цикл "Детская" свободен от канонических композиционных структур, так считал Дебюсси, записали?

Елейная белизна тетради отражает скачущие заоконные блики, до чего бесчеловечны городские празднества природы, до чего осмысленно их измучивающее действие. В классе Лев оказывался зрителем, он смотрел прямо на доску, терракотовое поле делилось на пять полосок, верхнее соль второго такта принадлежало ему, голова, тонкое туловище, голова чуть склонена набок, словно у старательно поющего ребенка, каковым, собственно, он и являлся. Туловище прямо и бездвижно, видна одна рука, воздетая вверх картинно и отчаянно оперно, чуть-чуть бы подтянуться за жемчугом верхнего поля, достать бы до небес, кои состоят из воздуха, вдыхаемого двумя человеческими ноздрями, голубого воздуха зимы.

Ему следовало слушать тех, кто стоял по обе стороны от него. По утрам не было сил проснуться, его будили шумно, всей семьей, мама гладила его остекленевший бесчувственный лоб, отец - теребил за плечи, щекотал потную шею, и потому Льву представлялось, что мама спускается на него сверху и - растворяясь на миг в сонной теплоте его тела - внезапно оказывается под ним, в виде огромного мягкого горба у него за спиной, тогда как отец поднимался снизу, из-под земли, твердый, насыщенный дымами преисподней, прикосновения его были землисты, колючи и неизбежны.

Сколь скорбно впоследствии Лев вспоминал их - две изгибающиеся, точно из нагретого воска, фигуры, склоненные над ним, над его забытьем, достойным древовидной формы Эдема!
Non morir, non morir, Seneca!

Удивительный ритм - шесть первых, ля, затем снова ля, си бимоль, си бекар, - до чего Лев обожал бекары - до, до диез, до. В каком-то смысле Лев и сам оказывался бекаром, - если бы принять, что приятель его, Гаврик, был бемолем, стоящим справа, кануном потери голоса, а лютый враг Лука - диезом, призраком недавнего певческого благополучия, - представляя себе такое положение вещей, Лев засыпал, урча в одеяловой норе, путаясь в собственном положении тела, силясь отличить ослабшие конечности от крепко сплетенных нотных знаков.

С таким бы голосом да исполнять женские арии! Видите ли, Ариадна, - тоже исполняет арию, древнеарийский мадригал, - если сие слово уместно в столь вместительной аллитерации, - боже, молодой человек, уж не спите ли вы на уроках? Что? Ариадна? Я не ослышался? Вы перепутали Минотавра с племенным быком, ах, дайте мне умереть, дайте мне умереть, до, ре бимоль, ля, ля, соль, синкоппа.

Тяжелая пыль шкафа и легкая пыль кулис. Первую насыщает одеколон, и Лев узнал бы этот запах из тысячи других, - увы, есть разница и для твоего курносого аппарата, - ничего, еще пару лет, и он потеряет свою курносость, будет весь в тебя, моя прелесть, - из тысячи других запахов, рыбы, яичницы, школьного портфеля, ссохшейся рояльной деки, потных колготок, чего там еще? Легкая пыль кулис - это пыль сквозняка, которой Лев боялся - не сознательно, не головой, но животом, до слабости, до икоты.

Ему следовало слушать тех, кто стоял по обе стороны от него. К вздрагивающему чреву прислонялась крепкая ладонь концертмейстера, надавливала на бурчащее телесное болото, выталкивай мою руку, забудь о плечах, плечи не поднимаются и не опускаются, плечи остаются на месте, - бекар, думал Лев, - а живот выталкивай вперед и тяни свою ноту, с таким бы голосом тебе петь женские арии. Теперь хотелось уйти, Лев ощущал тяжесть монеты на болезненной завитушке своего пупка, однако в фиолетовой сводчатости зала сидела мама, и белая ее шея вытягивалась к сцене, напряженно, не давая отдыха раскаленному позвоночнику, Лев не видел ее, но чувствовал - что именно она сидит в такой позе, чувствовал ее сильнее, чем боль в раздраженном пупке, и, увидев себя ее глазами оттуда, из глубины, пугался, обрывал пение, а затем с новой силой выталкивал животом беспощадную руку концертмейстера, и отчаянно воспевал глорию, будто не блистательный шорох газетной статьи о приезжем хоре мальчиков, будто не приторный вивальдиев гимн, но странный цветок, должный вот-вот распуститься от силы его умирающего подросткового голоса.

Non morir, non morir, Seneca!

Субботним вечером в опустевшей квартире Лев заскользил в шуршащих по паркету шлепанцах к маминому шкафу, открыл его лакированное нутро и устроил примерку, с таким бы телом тебе носить этот вельвет, этот сатин и атлас, эти перья и люрекс! Японские чудеса - рыбьи глаза, плоская чешуя век, когда б не шелковая чушь, когда б не аллергия на тушь, Лев бы безнаказанно улегся в девять в постель, однако чешуя начала шелушиться и чесаться, а тонкий трикотаж тиранил нежнейшую кожу, и все закончилось ванной с унизительным рассматриванием красных пятен - алеющая густота шампуня, утренний джем, кровь Сенеки, - ванной и смазыванием детским кремом - вперемежку со слезами. Легкое сияние Чио-Чио-Сан долго еще вздыхало и хихикало в запотевшем зеркале, лаская свой пестрый веерок квадратным мыльцем с игривой надписью "крошка".

Но когда свершилось, когда Лев сорвался на безгласный рык, а затем помчался по собственной партии, оставляя непроизнесенными трели, и, поскользнувшись, скатился на ужасающий дискант, хор замолчал, послушный жестокой хирономии. Гаврик сочувственно хлопнул Льва по плечу, а Лука тихонько фыркнул и спорхнул вниз, вослед другим, поскольку тотчас был объявлен перерыв. Лев пошел одеваться, но замер в вестибюле возле гардеробщицы, с глянцевым номерком в остывших пальцах, рядом появилась мама, но он не заметил ее, он тер и тер выпуклые цифры номерка, ничего, моя прелесть, мой курносенький, займемся фортепьяно, а сейчас надо бы поспешить,

у тебя еще уроки не сделаны, мама, не надо, не следует тебе сыпать сыр, пармезанский прах, но неважно,

не видишь разве, что нас не существует, нас проглотило, нас нет.

Лев быстро повернулся - уже одетый, с тщательно укутанной в мохеровую мякоть шеей, и тотчас увидел

ее лицо, впервые так отчетливо и близко, чуть раскосые глаза, влажны губы в виноватых складках, наждачную челку, хитрые уши с янтарными зрачками. Разглядывая ее, он ощутил небывалую силу, этой силы хватило бы, чтобы вернуть его на сцену, а ее толкнуть в зал, впихнуть в тесноту кресла, сорвать с нее всю ее сладкую уверенность, ля, ля, си бемоль, си бекар, до, до диез, до, дать ей в руки его тетрадь и заставить записывать за ним то, что он будет петь. Спрятавшись

в сверкающей бездне шкафа, замерев на самом дне собственной груди, он выдохнул чистейшим сопрано, поначалу быстро, судорожно - пе-ни-е и ре-чи-та-тив у Мон-те-вер-ди прак-ти-чес-ки не-раз-де-ли-мы, - а затем медленнее, тщательней выпевая каждый слог - словно стараясь впиться последним острием голоса в ее ноздри, втечь в ее легкие вместе с небесами, с пищей ее сердца - и за пением кося на желтоватые стены, на висящую темными рядами одежду, на испуганную гардеробщицу, сбившую дрожащим гребешком остатки каштанового шиньона, - до, ре бимоль, ля, соль, соль, дай-те мне у-ме-реть, ах, дай-те мне у-ме-реть!

январь 2000








СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА



Rambler's Top100