SVEDENBORG

 

(отрывок из романа)

 

 

Кто организовал вставание?

 

СТАЛИН

 

После училища меня направили работать в Нижний Тагил. Приехавший за нами в училище "покупатель" страшно расхваливавший комбинат, на котором нам предстояло трудиться, пообещал нам баснословные заработки и, отобрав у нас паспорта, уехал. Больше мы его не видели. Из Тагила я сбежал без трудовой книжки и аттестата, поскольку такая работа мне не нравилась. Не будучи совершеннолетним, я не имел права на хорошие заработки, и меня с несколькими пацанами поставили работать на отстойники доменного цеха, выдали болотные сапоги и газовые ключи, и мы целыми днями бродили по этим заводским лужам, проваливаясь в шлак и ил и осматривая задвижки и трубы. Ревизия задвижек происходила так: мы срубали прикипевшие болты зубилами, ставили заглушки, а задвижки бросали в бадью с соляркой. Отмочив их там с неделю, мы ставили их на место не вскрывая. Запчастей все равно не было, и мастер говорил, что они постоят еще. Это называлось квалифицированной работой слесаря промышленного оборудования четвертого разряда. Другим повезло больше: они попали в прокатный и конверторный цеха на престижную, как они говорили, работу. В прокатном, например, наши кореша по группе, совершеннолетние Козлов и Токмаков, крепкие деревенские парни с румянцем до шеи, стояли у прокатного стана и бросали березовые метелки под валки, из-под которых выходила листовая сталь, чтобы было меньше окалины. Но платили им за это в два раза больше. Мы сбежали из Тагила и разъехались в разные стороны: кто домой, кто по вербовке в Казахстан, на строительство глиноземного завода в Павлодаре. Я поехал в Свердловск, который мне представлялся большим культурным центром. Собственно, ни до какого другого приличного города у меня денег больше не хватило. В этом культурном центре я рассчитывал закончить вечернюю школу и постичь оперное искусство. Мне всегда казалось, что опера и балет – это и есть настоящая культура. Утонченная и аристократическая.  До сих пор у меня комплексы из-за того, что так и не посмотрел в своей жизни ни одного ни оперного, ни балетного спектакля – но к опере я все же максимально приблизился, о чем расскажу позже. Без документов и со штампом НТМК в паспорте меня приняли в  какую-то шарашку, всесоюзную монтажную организацию, одно из отделений которого было на крупном заводе, и поселили в общежитие на Шарташской, что недалеко от оперного театра. Работа у меня была такая: сверлить тяжеленные анодные штыри, которые использовались в цветной металлургии и куда-то отправлялись. Штыри были тяжеленные, килограмм под тридцать сорок, и свой первый радикулит я заработал на них. Зато они были толстые и долго сверлились. Кроме того, у них была постоянная эрекция. Я выставлял их вокруг стола остриями вверх и любовался на их мужскую силу. Мужики подозрительно посматривали на меня, что-то им в моей работе явно не нравилось. Самосвал подъезжал прямо в цех и сваливал штыри у моего станка на деревянный брусчатый пол, я же, поставив станок на самоход и разведя в ведре эмульсии, только подкладывал их под сверло, поливая раствором, заполняя промежутки политическими беседами с инструментальщиком Андреем Андреевичем, сталинским сидельцем, или с токарем Мишей Бурячком, который тоже точил свой бесконечный вал самоходом и обучал меня сексуальной грамоте. Именно ему я обязан развернутой интерпретацией известного лагерного изречения: "Не верь, не бойся, не проси", которое он всецело относил к женщинам. Этот Мишин и отцовский завет, который я выполнял свято, меня никогда в жизни не подводил, и я им за то благодарен. Андрей же Андреевич считал Мишу узким прагматиком и говорил, что это только частный аспект универсальной онтологической максимы. "Не верить жизни, не бояться жизни, ничего не просить у нее" так он понимал эту формулу. Андрей Андреевич был раньше преподавателем исторического материализма и попал в лагерь из-за того, что не успел внести в экзаменационные билеты тем по какой-то работе Сталина, вышедшей как раз накануне экзамена. С тех пор он решил, что затачивать резцы и сверла, насаживать напильники и кувалды гораздо безопаснее, чем заниматься историческим материализмом. Любопытно, что женщин у него никогда не было. Я понял это по тому, как он не с того не с сего набросился однажды на мои штыри из-за пятиминутного опоздания, и стал пинать их своими коваными по передку сапогами, кровеня пальцы. Штыри стеной поехали по железу и замертво рухнули на брусчатку, что вызвало всеобщее одобрение. "Так-то, сказал Андрей Андреич. Не будешь опаздывать и заготавливать их с вечера. Умный больно". И сняв свои кузнечные чуни, залил ногти йодом. Его прикрепили ко мне как наставника, и он добросовестно выполнял общественное поручение. Но был очень незлобивый.

Поселили меня в общежитии с каким-то чудаком, брившимся по два раза в день и носившем надушенные галстуки. Я в первый день ничего не понял. Пришел в комнату, когда в ней никого не было. В комнате было чисто и по-женски уютно, не как обычно в мужских рабочих общагах. На столе в углу стоял трехстворчатый зеркальный складень, а возле него всякие баночки, щеточки и пузырьки. Над кроватью плюшевый коврик с цветочками. Прикроватный плетеный коврик из соломы. Аккуратные в уголку тапочки, махровые носочки. Что, меня в женское общежитие поселили? Но чистота в общем понравилась. Я прилег на голую пружинную койку и задремал. Кастелянши полдня не было, и я размечтался. Вот, думаю, хоть с нормальным соседом повезло, заживем с ним. Вот постелюсь только, разберу рюкзак и отправлюсь в жизненное плавание. Мне бы только в оперу сходить, культурный уровень повысить. Вечернюю школу закончить. А книжки я читал. Вдруг входит в комнату какой-то мокрый, почти голый, брюнет, препоясанный махровым полотенцем, с тремя волосинками на лбу и густыми бакенбардами на плечах и груди, проходит не обращая на меня внимания, к столу, садится возле триптиха и плачет:

  Нет, ну что это, бляха, за страна, а? Нет, вы скажите, что это за страна такая, а? Как я теперь на работу пойду? Меня же уволят! – И ревет, как белуга, и в розовое махровое полотенце сморкается; слезы утирает.

Я прямо задрожал. Никогда раньше не видел, чтобы так мужики голые убивались.

  Да что, –  говорю, –  случилось-то? Может я чем помогу?

  Да плавки, бля, в душевой украли, японские... Как я теперь на работу пойду!

Ну, думаю, что это за работа такая, что без плавок никак нельзя. Наверно, ответственная. А трусы вот мои, на, не подойдут?

  Отойди, не береди душу... Ты пойми же, пацан, мне не трусы, а плавки нужны. Японские... И завтра понедельник, как назло, не купишь. Туча до следующей субботы закрыта. Придется целую неделю гулять, пока новые не куплю. Вот подонки!

Он лег на кровать, завернувшись в халат, и зарыдал. Потом рассказал. Оказывается, он в ресторане "Малахит", что неподалеку, официантом работал, а там, известно, музыка, вино, женщины, производственное напряжение такое, что без плавок никак нельзя.

Я от души посмеялся.

  Вот вам смешно, молодой человек, а я целую пятидневку из-за этих мудаков должен прогуливать, потом отработаю, конечно. Что вы мне ваши семейные трусы суете? Вы кто, мой новый сосед будете?

Я представился:

– Ковалев, слесарь.

– А-а. Лёка, официант. Я раньше оперным певцом работал, голос на рыбалке прокакал. Провалился под лед – и п....ц Карузо. Теперь вот здесь, в "Малахите", кручусь. Хотите пирожного?

Он вытащил из тумбочки обветренных пирожных в обувной коробке, открыл бутылку ситро и выпил. Я присоединился.

– Ешь, ешь, Ковалев, у нас этого добра, знаешь, сколько каждый день пропадает? Я и зеленый горошек приносить могу. Любишь зеленый горошек? Нет, не  буду, он музыкальный. Ну ладно, брат, извини ты бы погулял пока, мне привести себя в порядок надо... – Он завел механическую бритву и стал сбривать мох под мышками.

Я страшно его зауважал. Вот, думаю, повезло с соседом, музыкальное образование имеет, бритву механическую. Я пошел знакомиться пока с городом и сразу же обнаружил неподалеку оперный театр и большой спортивный магазин. Душа так и ликовала в предчувствии будущего. В спортивных товарах обошел все отделы, приглядел себе сборные гантели и подводное ружье, но пока отложил покупку, денег не было, а спросил нарочно, есть ли мужские спортивные плавки, желательно чтобы специально для официантов и японские. На меня посмотрели как на дерёвню и  сказали, что и советские-то только по великому блату бывают, не то что официантские или японские, и что на барахолке на Вторчермете бывают все размеры, надо туда ехать, в субботу. Жаль, хотел помочь соседу. Придется ему ехать на тучу.

Несколько дней Лёка дома не ночевал, я уж отвык от него и стал скучать, и однажды ночью он явился, раздушенный в пух и прах, в малиновом пиджаке и берете, с картонной коробкой пирожных и с какой-то свердловской шляйкой на шее, даже двумя, и радостно сообщил мне, что плавки он все-таки нашел. Девочки дали поносить. Шляек он предложил мне, а когда я отказался, он ужасно обрадовался и сам подлег ко мне на койку, прямо в берете и ботинках, и сказал, что он с самого начала понял, что я свой, и что он меня теперь по-настоящему уважает. Я турнул его локтем и сказал, что я не по этому делу, и что мне известна давно бескорыстная дружба мужская, что пусть немедленно убирается из моей комнаты, иначе я посажу его на десять лет без права переписки и больше не буду есть его пирожных. Он обиделся и попросил девочек выщипать ему усы. Он все-таки заставил меня переспать со своей девицами, сам раздел их и положил ко мне в постель, умоляя меня никому не говорить о его слабости, и девицы хлопотали за него тоже, лежали со мной и хлопотали, совсем бескорыстно, но наутро он все равно съехал от меня, хотя я готов был уже простить его за этих смазливых девочек, да и сладкого у меня в жизни было маловато. Наутро он свернул матрац прямо с этими девицами (он был сильный и рослый, несмотря на свою ориентацию) и ушел в неизвестность. С комендантом и воспитателем он ладил, и они выделили ему отдельную комнату, каптерку, в которой была камера хранения. Больше никто не хотел жить с ним, кроме меня. Там он, кажется, и воспитывал нашего воспитателя, который потом воспитывал нас. При встрече Лёка всегда вздыхал и опускал глаза оземь, словно жалея о том, что некого больше кормить бесплатными пирожными и о том, что никогда наша страна не  станет по-настоящему свободной и цивилизованной, а всегда будет чистить в душевой зубы и красть исподнее. А японские нейлоновые плавки, красные, с белым, кокетливо завязанным шнурком на фасаде, которые я ему сдуру купил у барыги на следующий день у спортивного, я износил сам, и не скажу, чтобы они мне очень помогли в жизни.

После Лёки мне ко мне подселили другого соседа, милиционера. Этот был настоящий мужчина, сержант милиции, отличник боевой и политической подготовки Коля Мякоткин. Он работал гаишником, стоял со своим полосатым жезлом возле оперного театра у светофора, руководил движением и свистел в свисток. Он досконально знал весь репертуар театра и сообщал мне о всех премьерах. Говорил, что может достать контрамарку на любой спектакль и провести в театр кого захочет. Но не меня. Меня он считал поначалу плебом, не достойным культурных мероприятий. Со своим жезлом он ходил по этажу из в конца в конец и победительно поглядывал на работяг. В комнате он с ним не расставался даже когда пил чай. Он лежал у него поперек колен и дышал как жезл Геракла. На ночь он укладывал его с собой, как жену. Я боюсь, что у его жезла бывали поллюции.

Вскоре после заселения Коля притащил в комнату самодельную штангу, конфисковал мои гантели и устроил из старого листа ДСП помост, на котором все свободное время отдавал культуре тела. На этаже пахло спортзалом и юриспруденцией: Коля готовился в юридический институт. Он сразу потеснил меня отовсюду: мои несколько книг и умывальные принадлежности были переселены из тумбочки на подоконник, а тощая курточка из встроенного шкафа на гвоздик. Тапочки мне разрешалось оставлять только возле своей койки. Всюду были развешаны его пружинные и резиновые эспандеры, расставлены пудовые гири и хрустела канифоль. Он был еще здоровее Лёки, но духами, как и подобает мужчине, не пользовался. В общаге он носил тельняшку и читал книги по юриспруденции. Он был с Украины, из Днепропетровской или Харьковской области, откуда ему часто присылали посылки с салом, чесноком и тыквенными семечками. Это был фанат правоведения, бескорыстный служитель Фемиды, слово "эрудированный" он произносил как "юридированный"; "симпозиум" как "симптозиум", а со своими учеными книжками он не расставался нигде, даже на помосте. Выжав свою самодельную стокилограммовую штангу и зафиксировав вес, он, выпучив глаза, смотрел в Гражданский или Уголовный кодекс, мало что соображая там, но таращился и просил перевернуть страницу. Я бы ему досрочно присвоил звание доцента. Узнав, что я учусь в вечерней школе, он сразу же, не согласовав со мной, понизил мой интеллектуальный статус до минимума, и переселил мой тощий рюкзачок с антресолей под кровать. Это был мой последний оплот, предельный духовный рубеж, и я несказанно разозлился на этого служителя муз. При случае я задумал ему отомстить. Но чем, пока не знал. Если бы я ездил на машине, я бы обдал его грязью на его музыкальном посту и скрылся в неизвестном направлении. Или украл афишу оперного театра, и свалил на него – на большее моего воображения не хватало. Или я бы угнал их милицейский газик и разобрал его на запчасти. В крайнем случае, я бы выбросил из комнаты его растоптанные галоши, которые он напяливал на пимы, чтобы руководить движением, или поступил в юридический институт. Я завидовал его твердолобой уверенности во всемогуществе человеческой воли и в готовности матушки-природы отдаться именно его, Коли Мякоткина, разуму по первому же его мужскому требованию. Все человеческое знание было сосредоточено для него в юридической зауми, а точнее, в Комментарии к Уголовно-процессуальному кодексу, с котором он не расставался даже во сне. В туалет он тоже ходил не иначе как с Комментарием к УПК, толстенной поваренной книгой судопроизводства, и после возвращения оттуда донимал меня какими-нибудь особенно каверзными, с его точки зрения, вопросами, например, что такое состав преступления или превышение пределов необходимой обороны. Я не знал, что ответить: пределов необходимой обороны я еще ни разу не превышал и состав моего преступления состоял только в том, что я имел перед ним некое неназываемое мужское преимущество, которое вскоре и обнаружилось. Он настоятельно советовал мне заняться чтением братьев Стругацких для повышения общего интеллектуального уровня. Я поблагодарил и сказал, что пока мне хватает Гоголя.

Вскоре блестящая возможность отомстить за мое интеллектуальное и пространственное унижение мне представилась, и я не преминул ею воспользоваться. Однажды он привел на ночь девицу, а меня попросил переночевать где-нибудь в другом месте. Я сказал, что никакого другого места у меня нет. Самое большое, что я мог ему обещать, это некоторое свое временное отсутствие в его эротическом пространстве, то есть спуститься в подвал и что-нибудь немного постирать там. Он сказал: смотри, я не отвечаю за твою психологическую травму. Я пожал плечами и пошел в душ, мылся там часа два, перестирал все рубашки и носки, размышляя о предстоящей мне травме. Что он имел в виду, я сначала не понял. Наверное, он хотел оглушить меня своими мужскими успехами. Вернулся я ужасно довольный собой: перестирал все грязное белье да еще и товарищу удружил. Он и не думал вылезать из койки. Лежал со своей подружкой бочком и изучал комментарий к УПК, поставив книгу на ее обнаженное плечо. В головах стояла включенная настольная лампа. Они совершали согласованные ритмические движения, напоминающие юридические. Кажется, он и ее экзаменовал в перерывах по Гражданскому кодексу. "Ну, ты всё?" –  спросил он нетерпеливо, когда я вошел, и выключил свет. Он не дал мне даже развесить белье. Всю ночь они мужественно стонали как тяжело раненный солдат, которому отнимают ногу без наркоза, и тогда я понял, что такое психологическая травма. Кажется, мы эякулировали все трое синхронно. Такого еще никогда со мной не было. Мне казалось, что я стал фаллосом с головы до ног. Иногда я сам превращался в вагину. Тогда фаллосом был его полосатый милицейский жезл.

Утром он быстренько собрался, не забыв жезл, и побежал на свой пост, оставив мне свою подружку. Я крепился и снаружи, и под одеялом, и она, конечно, это почувствовала. Как только он ушел, девица хохотнула и сказала мне: ты хочешь? Я перевернулся к ней головой и спросил, а знакома ли она с Комментарием к УПК и знает ли, например, что такое состав преступления? Она весело засмеялась и нырнула ко мне под одеяло. "Ну его! –  сказала она. – Не можешь, не берись. Всю п... измучил!" Я удивился свободе ее самовыражения, приостановив эрекцию, а потом, уже на ней, уже хорошенько познакомившись, спросил: так он что, так и не? Ни разу, подтвердила она. Он у него даже не поднялся. Хохол ленивый! Или, может быть, он... импотент?

Я видел, как трудно ей далось это предположение. Я понял, что этот распространенный в обществе недуг волнует женщин даже больше, чем мужчин. Я просто спятил от радости и принялся с удвоенной силой исполнять свой нравственный долг. Никогда мне так не хотелось удовлетворить женщину и отомстить мужчине. Мы перепробовали все возможные комбинации, и, скажу прямо, что я узнал в тот день немало нового. Оказывается, телесный опыт столь же неисчерпаем, как духовный. Она умело прикидывалась неумехой и паинькой, ведя меня от открытия к открытию, – и даже не претендовала на лидерство. Но я чувствовал себя крохотным ведомым колесом перед ее огромным ведущим. По-моему, она осталась очень довольна. Я был на высоте. Позволить женщине оставаться невинной даже с таким многоопытным влагалищем это не каждый сможет. Я ликовал. Несомненно, к радости первооткрывателя прибавлялось сладкое чувство мужской мести. Конечно, я смутно сознавал, что это было превышением пределов необходимой обороны. В перерывах она читала мне вслух Гоголя, она сама наугад взяла книгу с подоконника и наугад же открыла ее прямо на "Носе". Мы съели все наличные запасы продовольствия, как то: кильку и фасоль в  томатном соусе, растаявший сыр и сухой хлеб, а также сахарный песок, которым мы кормили друг друга из ложки и посыпая им все части своего тела. Она вся была как мармеладная конфета, обвалянная в сахаре, сочащаяся изнутри. Напоследок мы выкрали из его посылки кусок сала и съели его без хлеба. Мы как-то негласно согласились, что он виноват перед нами обоими и должен заплатить нам по счету. Сероглазая грустная газель со свежим, дышащим любовью, шрамом аппендицита. Он необыкновенно волновал меня.

Милиционер вернулся днем и застукал нас на месте преступления. Он страшно обрадовался такому повороту дела. Он так и знал, что никому доверять нельзя, даже близким друзьям. Он будет теперь изучать на нас все тонкости человеческих отношений и права. Мы притихли и на время почувствовали свою вину. Она даже хотела одеться и встать, под напором его аргументированных обвинений. По всему было видно, что он познал многое в своей науке. Но он не выпустил ее! Даже не дал ей одеться. Загнал ее обратно под одеяло и  просил нас не обращать на него никакого внимания. Просто он хочет прочитать нам небольшую лекцию о гражданском и уголовном праве, нас же просит не отвлекаться. Он присел на край нашей кровати и сник. Лекцию он отменил. Просил продолжать и настаивал лишь на том, чтобы ему было позволено оставаться в комнате, присутствовать при одном из актов гражданского состояния и помогать нам товарищескими советами. Он досконально изучил теорию и прочитал много книг по технике современного секса. Ему дает их начальник отделения, от которого ушла жена. Он может нарисовать кривую мужского и женского оргазма. Он знает точки экстремума того и другого и знает как рассчитать точку их совпадения. Ему просто немного не хватает практики, но теорию он знает хорошо. Если бы этот предмет был главным при приеме в юридический институт, то он бы был зачислен немедленно. Быть может, даже с повышенной стипендией.

Он принес с собой целую сетку пива, огнетушитель "Солнцедара", колбасу, и, накрошив ее тупым штык-ножом на газете, стал пить вино из пол-литровой банки. Потом заплакал. Хлеб он забыл купить. Пиво он вылил в чайник. И вдруг он бо-бабьи завыл. Он сидел к нам спиной и рыдал как ребенок. Жаловался на судьбу и говорил, как она несправедлива к правоохранительным органам. Он размазывал слезы по лицу и запивал их "Солнцедаром", сося пиво из чайника. Никто, никто в мире не знает, как ему трудно. Трагедии, оказывается, разыгрываются даже при социализме. Маркс предупреждал. Мы быстро освоились с его присутствием и продолжили взаимное обучение под его жалобы, и такой групповой секс нам даже понравился. Иногда он мочил полотенце в пиве и клал его себе на темя. Потом подносил нам банку с вином или поил из своих рук пивом, и мы, на секунду оторвавшись от трудов, сосали его из рожка, как  из козьего вымени. Я наполнял ее пупок липким напитком изо рта и выпивал его как нектар. Ей это нравилось.

  Давайте, давайте, издевайтесь над человеком, –  говорил Коля, вконец охмелев от горя, а не от "Солнцедара". – С ним теперь все можно, раз у него не стоит, можно даже выставить его из комнаты. или съесть его сало. Да что ты, Нинка, глаза закатила, как белуга, смотри как он тебя любит, всю жизнь потом вспоминать будешь, детям расскажешь! А ты, Ковалев, что дрыгаешься, как кролик? В книгах написано, что надо дышать ритмично!

Мы старались соблюдать дыхательные инструкции. Потом уснули.

Проснувшись, мы обновили наши ощущения и спросили даже у него какого-то совета. Коля сидел, повесив голову между колен и, уловив мировой ритм, пристукивал ему в такт своей палкой об пол. Хлюпая, он рассказал нам повесть о настоящем человеке. Как служил в армии в Чебаркуле, где был командиром отделения, и как их послали убивать скот, попавший под радиоактивное облучение. Но им-то сказали, что их посылают на ящур. Они сразу догадались. Они расстреливали из автоматов целые стада коров и овец, и свиней, конечно, тоже, отбирали у людей их кормилиц и убивали, а затем, облив бензином, сжигали. Собак убивали тоже. До сих пор стоит в носу эта вонь, сало копченое есть не могу, а так раньше любил. А вы думаете, легко убивать скотину? Вам, городским, этого не понять, когда беременную корову – из автомата. А теленок-то чем перед этим атомом виноват? Даже травы ни разу не попробовал. Ей, корове, знаете сколько сена на зиму надо? Знаете, как молоко это достается? Он с отцом и зятем его столько дома заготавливали, другим продавали. Вас, городских, это не е..., вас всех не обкормить, не обработать, мы на вас всю жизнь хрип гнем, а вы над нами, деревенскими, изгаляетесь да еще и сметану в унитаз спускаете, сам видел в столовой целую флягу в очко ухнули, какую-то проверку ждали. Да, они, солдаты Советской Армии,  знали, что будет после этого с ними. Ни на что не надеялись, родину спасали. Конечно, глушили водку ведрами, профилактика-то какая-то была нужна. Думали, поможет. Командиры не возражали, сами в этом участвовали. Первача засандаливали, спиртом член натирали, ничего не помогло. Жарили на костре вонючие бараньи яйца и ели их даже так, сырыми, чтобы не потерять потенцию, грызли бычий член, зажарив его на костре, как шашлык. Кто-то из деревенских посоветовал. И даже коровье вымя они и то пробовали. Но ничего не помогло. Вот бы, говорят, рог носорога достать, все бы сразу направилось. Не знаете, где у нас в зоопарках носороги живут? В Свердловске их нет, я узнавал. А то бы, ей-богу, залез в зверинец и отпилил, даже бы юридическим институтом, если надо, пожертвовал, только бы вернуть все и быть настоящим человеком. Интересно, у Маресьева ноги только отмерзли или еще что? В повести об этом ничего не говорится. А мог бы о людях подумать, все как надо описать. Ну вот, верите, ни на столько нет стойки, лежит как нанятый, и, главное, никакой тебе страховки или компенсации. Как хочешь, так и живи, чем можешь, тем и стой, и хоть бы правительственную награду или чего дали, нет, только благодарность от имени командира части, да и то перед строем, у меня что, от этой вашей благодарности стоять опять будет, нет, не будет, нет даже никакой привилегии за вредность не определили, права бесплатного проезда на транспорте или что, или льготы какой-нибудь при поступлении в высшее учебное заведение. Нет, только ихняя гребаная благодарность, куда теперь с ней, Нинке вот этой эту благодарность засуну, как будто бы она от этой благодарности меня больше уважать станет или он от нее опять вскочит, а как ведь раньше-то, как ванька-встанька, вскакивал, а теперь он даже от благодарности Генерального секретаря, и то не поднимется, даже, я думаю, от благодарности Генерального секретаря ООН и то не очнется, надо написать им, если не знают, не говоря уже о командире части или министре обороны, вот ведь какая фамилия блядская, я ее с самого детства невзлюбил, словно чувствовал, ну что бы матери другую фамилию в метрику записать, нет, Мякоткин да Мякоткин, вот тебе и Мякоткин, учительница тоже, нет, чтобы по имени или отчеству называть, что, у меня имени нет, нет, прямо нравилась ей такая фамилия, просто смеялась надо мной, я же видел, молодая кобылка была, резвая, ее дружок мой, Карпухин, прямо на парту сажал, пользовал, и она ему, знаете, какие оценки за год вывела, ого-го, почти отличником стал круглым, в академию Тимирязева поступил, а ведь пень пнем, Пном-Пень, видно было невооруженным глазом, зато елда знаете какая была, вот ему и академия, и похвальная грамота от Министерства образования, а мне ничего, ни грамоты, ни фамилии, все только зубы моют, и девки туда же, подхихикивают, Мякоткин, Мякоткин, Мяконький, Мяконький, вы-то откуда знаете, мяконький или нет, и председатель, и завклубом тоже не пропустят, Мякоткина вспомнят, а зоотехник так вообще говорит, эх ты, говорит, Вася-Мякоть, у тебя что, совсем не стоит, что ли, баб сторонишься, вот тебе и Мякоть, он мякоти этой, знаете, сколько свиньям засыпал, вот тебе и мякоть получилась, вот и Мякоткин, полное размягчение органа, и, главное, во всей деревне хоть бы одна такая фамилия, нет, и в районе тоже, за сто км, не обнаружил, специально запрашивал, нигде не слышали, даже на съезде механизаторов такой не оказалось, я был делегатом, я так думаю, что это вообще не наша фамилия, завезенная откуда-нибудь с Запада, с Америки какой-нибудь долбанной, у русских таких фамилий не должно быть, у нас, у русских, знаете, ого-го, сразу видно по фамилии, что за мякоть, а тут Мякоткин да Мякоткин, вот тебе и Мякоткин, у друзей нормальные фамилии и всё тоже нормальное, вот у Петьки, например, Живило, друга моего детства, фамилия так фамилия была, почему была, и сейчас есть, думаю, уверен, что есть, надо у Зинки, его бабы, спросить, вот буду писать домой и спрошу, бывало, как пойдем на речку купаться, он лучше всех плавал, особенно на спине, так он у него, знаешь, был, оё-ёй, как поплывет на спинке, выставит его и маячит им как маяк, кивает им издалека, своим живилом, как артист, здравствуйте, мол, товарищи зрители, вот он я, сын полка, сын трудового народа, над лодкой белый парус распущу, пока не знаю с кем, и, главное, моторка рядом проплывет или что, и то волной не скроет, даже с середины реки видно было, с того берега, такое живило было, такой фитиль вымахал, и неутомимый был, как чемпион, мы уже по два раза в реку, а он все плавает и плавает, даже в холодной воде, и все не тонет, то есть сам-то Петька вроде тонет, воды хлебает, а живило его нет, я думаю, это он ему помогал в воде держаться, живило этот, стоит как свеча, а его самого-то не видно, ну просто какой-то непотопляемый, как пробка, как поплавок гусиный, словно он его, всего остального Петьку, и держал на поверхности, а что, человек еще не до конца изучен, его петька и держал Петьку на поверхности, да и в жизни. думаю, тоже хорошо держит, главное, сам он весь расслабленный, дохлый, на спинке отдыхает, воды хлебает, а ванька-встанька хоть бы что, как отдельный маячит, на особицу, я думаю, это у него от крапивы, его бабка с самых двух лет крапивой драла, чуть что, она бумажкой пучок прихватит, и ну его по яйцам обихаживать, вот он и привык ко всяким трудностям, у незакаленного так стоять не будет, он бы наверно и облучение у него выдержал, а что, надо попробовать летом себя крапивой постегать, витаминов в крапиве, знаете сколько, обязательно летом поеду за город и нарву, и как я раньше не додумался, обязательно должно помочь, Живиле-то помогло, бабы к нему так и липли, говорили, нам ничего от тебя не надо, только посмотреть, как он в автономном режиме плавает, он, конечно, не очень-то им показывал, а сразу брал их за цугундер и в малуху, что, он для показа им создан, что ли, разреши им, они его оторвут или сглазят, а что, они запросто могут, у нас у одного в бане сглазили, не верите, могу адрес дать, он у него на треть меньше сделался, как банан ссохнулся, вяленый, как вобла, где бы такой сглаз найти, чтоб наоборот увеличивался, наверное, бабки могут, только себе такого сделать не могут, а другим могут, а то еще в муравейник, говорят, суют, чтобы муравьи сосали, будто они болезнь из тебя в себя высасывают, а тебя здоровым делают, но я в это не очень-то верю, что муравьи дурни, что ли, чтобы сосать, они знаете какие умные, они и пчелы, у них, говорят, самое справедливое общественное устройство, еще справедливее, чем наше, лучше чем у Фурье и Сен-Симона, даже лучше, чем в Городе Солнца, а вот еще фамилия у нас в роте была, Гарпун, у нас в отделении служил, Володькой звали, я еще тогда салагой был, он раньше атома демобилизовался, поэтому ему ничего, а нам всё, знаете какой у него гарпун был, в спокойном положении почти до подбородка доставал, ей-богу не вру, вот так вот защипнет и прямо на подбородок ложит, под кожу горсть дроби в него закатал, бабы, говорит, с ума так и сходят, ты, говорят, нас до смерти защекочешь, лучше бы в другом месте пощекотал, но потом он оттуда ее булавкой выковырял, распарил в бане и выковырял, говорил, тяжело стало по земле ходить, да и свинец вредный, я думаю, он у него от тяжести так вытянулся, гарпун этот, тридцать шестого калибра, а что если к нему просто тяжесть привязать, он и вытянется как селедка, вот когда будет город Солнца, или вот еще хорошая фамилия, Долбилин, инструктор горкома КПСС, думаешь, зря такую дали, нет, зря таких фамилий не бывает, он их всех там, в горкоме, заинструктировал, или вот, еще лучше фамилия, Пивень, на самом-то деле, я думаю, Бивень, а не Пивень, я его в жизни сам, этого Бивня, не видел, просто прочитал где-то такую фамилию, и все, но ведь ясно же, что у него там за бивень между ног, так просто фамилии не дают, ни Бивня, ни Пивня просто так не заработаешь, Пивень-то тоже, наверное, всю жизнь не воду пьет, а тут и пива уже пить не хочется, ну почему мне такая фамилия не досталась, просто завидки берут, или вот, к примеру, Пихоя, тоже хорошая фамилия, тоже недавно прочитал, вот пихоя у него, думаю, так пихоя, куда только академики русского языка и литературы смотрят, ну везет же людям, а ты и не Живило и не Пихоя, и не Живаго даже, не знаете, как правильно, "Жеваго" или "Живаго", а что, "Живаго" тоже неплохая фамилия, зря только ей Нобелевскую премию за это дали, продался сионистам, а так бы ничего, фамилия ка фамилия, и кто только этими фамилиями там заведует, везет же людям, а ты говоришь не фамилия, еще какая, брат, фамилия-то, зря Нобелевские премии тоже не присуждают, бывают же у людей человеческие фамилии, а тут Мякоткин да Мякоткин, вот тебе и Мякоткин получился, теперь хоть меняй ее, не меняй, что толку, уже ничего не поможет, раньше надо было думать, хоть к столбу теперь привязывай, хоть во льду замораживай ничего, знай полеживает. У нас не дембель был, а похороны, Ковалев. Сидим и дрочим, сидим и дрочим. К гражданке готовимся. А им хоть бы что, не поднимаются ни на вот эстолько, ни на микрон. Слезы так и капают, а им хоть бы что, не заревут,. Салаги кричат нам, старикам, как ляжем после поверки, до приказа осталось столько-то, радостные такие, как будто им домой ехать, а не нам, а мы все лежим, как покойники, вздыхаем, будто и дембеля никакого нет, и хоть бы на миллиметр пошевелился, гад, или вздрогнул, как бывало раньше, при каждом удобном случае, при вечерней прогулке или голосе диктора Левитана, у меня раньше, знаете, как на официальные сообщения реагировал, или, например, на майскую демонстрацию, у меня и от песен тоже не падал, от любых, особенно от советских, жизнелюбивых, комсомолец он у меня, наверно, по духу, такой бодрый, любил весселые песни, но и от заунывных тоже раньше пошевеливался, теперь все, наверно, больше никогда так стоять не будет, нет, правда, лежит как контуженный, как будто за зарплату не подниматься нанялся, нахохлится вроде чуть, подразнит, будто встать хочет, на цыпочки так привстанет, как целка, вроде приподнимется, а потом снова на полшестого как парализованный, как пельмень на морозе скуется и чахнет, как нос под противогазом, когда в палатку газ нюхать загонят, дрыхнет и ни-ни, будто в обмороке, а ты секунды про себя, как при газовой атаке, считаешь, готов вот-вот выскочить, а он-то уже давно вскочил, что ему зорин и зоман, а салага вдруг опять как заорет про дембель, ну, вздрогнешь, весь от головы до пят так и передернешься, и он, вроде, вздрогнет с тобой тоже, как бы за компанию, даже прислушаешься сначала, так поверишь, а потом видишь, нет, показалось, ну шуганешь его, да не его, а салагу, чтоб зазря не орал, у них-то небось, такой заботы нет, у этих молодых, им ехать домой не надо, им атомом его не облучали, соберутся каждый вечер в туалете со своими карточками, друг дружке их показывают, письма читают, песняка дают, вместо того чтобы уставы изучать или членов Политбюро наизусть запоминать, нет, страдают у толчка, ноют, знаешь эти мудовые рыдания салаг на первом году службы, да где тебе знать, ты еще, салага, ни разу не служил, вот послужишь немного, узнаешь, как рубежи Родины охранять, дембель старикам объявлять, лежать, как мы лежали на койке, ни стой, ни пой, ни писем не читай, ни письма из дома не радуют, ничего, даже фотокарточки порнографические пробовали к нему прикладывать, специально в увольнение салагам заказывали, ничего не помогает, вот бы атом такой новый изобрести, чтоб, значит, еще сильней того лежачего атома, чтоб тот блядский атом другим, более сильным, стоячим, атомом выгнать, он ведь, я думаю лежит почему, потому что в нем скрывается тот атом, ответственный за лежание, а когда бы его, как клин клином оттуда вышибли, так он оттуда бы сразу и выскочил, как сверло из патрона выбивают, интересно, работают уже ученые над этой проблемой, или нет, как вы думаете, ну, вам-то что, у вас не болит, вам успехи науки по фигу, вот если бы тебя, Ковалев, в Кыштым из автомата косить, ты бы знал, как яйца бараньи есть, ты бы в миг свою вечернюю школу забросил и перестал свои мокрые носки развешивать где ни попадя, а теперь лежишь и изгаляешься надо мной с Нинкой, хоть бы немного товарищу помогли, поддержали его в трудную минуту, погодите, когда у вас тоже ляжет, к вам тоже на помощь никто не придет, никто его не поддержит в трудную минуту, нет у вас товарищеской взаимовыручки и поддержки, нет у вас сам погибай, а товарища выручай, все бы тебе ёханьки да хаханьки, Ковалев, да твой гребаный Николай Василевич Гоголь.

Я прямо слезами с Нинкой улился. Она подо мной, а я на ней плачу. Лежу, и плачу, лежу, и плачу, а Мякоткин и не думает останавливаться. Скажу прямо, что на фоне этого потока сознания мы с моей наложницей достигли небывалого экстремума. Хорошо чувствовать себя молодым и здоровым, не испытавшим ужасов оружия массового поражения. Вот тебе и иприт-люизит. Вот до чего меня довела служба в армии, Ковалев, и тебе это предстоит тоже. Мы с Нинкой приуныли. Неужели и мне выпадет тот же жребий?

Вы слушайте, слушайте, не жмитесь. Ты, Ковалев, хотя бы вид делай, что не спишь. Уже тогда это началось, понимаете? В деревне этой долбанной, я в первый раз почувствовал, когда в уборную пошел. Всегда ведь проверяешь, когда отправляешь естественные надобности: все ли на месте. Я думаю, природа так сделала, чтоб мы часто по-малому бегали, чтобы все время видели, что ничего не пропало. Вот и бегаем. Посмотрел, а он как куренок, лапками кверху, весь обмер и почти не дышит. О чем думает? А раньше всегда, от одного запаха хлорки поднимался. Это вообще еще неисследованный вопрос медицины, почему запах хлора такое действие производит. Надо об этом в Академии наук спросить. Я потом и в муравейник его совал, ничего. А говорят еще, что муравьи самые разумные животные. Хоть бы один укусил, чужую беду почуял, равнодушная все-таки к человеку природа, как хочешь, так и погибай, никакой помощи от братьев по разуму, а еще говорят, что человек царь природы. Потом по очереди ходили к одной доярке специально для проверки, когда в часть вернулись, и тоже ничего. Говорили, она мертвого расшевелит. Расшевелила, как же. Еще больше лег, слег, как чахоточный, и наших нету. Может быть, из страха? Или от самовнушения, это бывает, внушил себе, что не может встать, вот и не смог. Или из-за подписки от неразглашении, тоже давали. Знаете, как эту подписку о неразглашении трудно соблюдать, крепишься, крепишься, чтобы не рассказать, поделиться-то с кем-нибудь охота, вот он и лег от перенапряжения. От государственной тайны. Тоже, наверно, что-то думает, не просто так. Или все-таки от самовнушения? Внушил себе, что не встанет, вот и не встал. А что? Он механизм тонкий. Да и люди-то, сами знаете, наговорят, а мы слушали. Как приехали с Кыштыма, так и разговоры пошли: не будет стоять, не будет стоять, никто не поможет, никто не поможет. Так и здорового в могилу отправить можно. Им бы только языками чесать, а о последствиях никто не хочет подумать. Может, это вред целой стране, урон супердержаве. А что? Происки-то наших врагов, знаете? Ни перед чем не остановятся, чтобы первую в мире страну социализма на колени поставить. Сначала, значит, член твой унизить, на коленки опустить, а потом всех нас в рабов превратить, на колени поставить. В ЦРУ и не такое могут придумать, уверен, что это их рук дело. Или может, опять думаю, кто его околдовал? Тоже бывает. Пошептали там как-нибудь за спиной, чем-нибудь побрызгали, и он все, скукожился. Может, та же доярка Томка, к которой мы все ходили, это и сделала. Она нас всех потом пускать, эта доярка, перестала, дверь на крючок, и наших нету. Нечего, говорит, зря избу выхолаживать, у нас от нашего кривого пастуха и то больше толку. Мы ей, погоди, Тома, еще не вся черемуха в окошко брошена, будет и на нашей улице праздник, это еще, может, он просто от страха или от ожидания дембеля. Просто перенапрягся от ожидания, перестой случился, и все, стальные канаты и то лопаются. У коровы твоей и той молоко перегорает, когда вовремя не доят, а человек не корова. А как возьмет да поправится? Что скажешь? Мы ей так и сказали. Она обсмеяла нас всех со своими подружками доярками и говорит, что нас всех стерилизовать, как их колхозного мерина надо. Чтобы всех мужчин и Вооруженные Силы великой страны не позорили. А Советская Армия тут причем? Она в атоме, эта доярка, что-нибудь понимает? Мы ей, конечно, про атом ничего, что им, деревенским, про атомную энергию рассказывать? Да мы потом и сами перестали по бабам ходить, лежим себе после обеда и думаем. Дембеля вроде ждем. Понимаете, целая рота – и у всех на уме одно и то же. Целое подразделение импотентов. Все до одного, вплоть до командира роты, а у него жена знаете какая блядовитая была? Он с ней и без атома намучился. Чуть что, сразу в ширинку, тут у себя-то не всегда нащупаешь, особенно на морозе, а она чужую, ну просто как молнию распахивала, такое чутье. И сразу в руку его, как воробьенка, схватит, и держит, на посту стоишь, в тулупе, в валенках, а она под тулуп – и на тебе, сразу вынимает, как на паску, на улице мороз, а она его на улицу, в кулак, ну, обожмет, обогреет, а толку-то чего, все равно на морозе падает, только ты на нее, автомат в сторону, а он на полшестого, она мнет-мнет, а он ни гу-гу, замерз, как сосулька, ты бы еще на Северном полюсе его достала, профура, унты бы ему выдала, паек тушенки, а потом стойки спрашивала, или на дрейфующую льдину как челюскинца отправила, нет, прямо на снегу хочет, а то еще на вышку влезет, прямо на пост в лес придет, стой, кто идет, маруся ко мне, остальные на месте, термос с чаем принесет, и давай термосом его отогревать, снегом оттирать, вот бабы, а, верные вы наши подруги, есть женщины в русских селеньях, есть какие-нибудь места, где они не хотят, я думаю, нет таких мест, им хоть пустыня Сахара, хоть Земля Франца-Иосифа, у них-то всегда стоит, чтоб они треснули со своей профурсеткой, ни погода им, ни влажность воздуха, ни давление, столько-то миллиметров ртутного столба, а раньше у меня от одного прогноза погоды по радио поднимался, и от Гимна Советского Союза тоже.

Лежим, грустим. И другие офицеры тоже не радуются, как теперь они будут помогать стране строить светлое будущее? Родина-то очень рассчитывала на них, на офицеров Советской Армии. Придут новобранцы, чему они могут их научить? Разве при лежачем чему-нибудь научишь? Курсанты всё чуют. Значит, качество обучения падает, уровень боеготовности снижается, об этом в Генеральном штабе подумали? И как солдаты будут теперь продолжать свое образование, если никакой цели, никакой моральной перспективы, какая наука пойдет теперь в голову, когда и нижняя, и верхняя голова вся в мыслях об одном? Об этом ничего не говорится в Уголовно-процессуальном кодексе. Так и останутся все необразованными, неучами, как американцы или китайцы какие-нибудь. Как и кореша мои все, с кем служили. Никто по научной линии, кроме меня, не пошел, потеряли жизненный импульс и головами сникли. Кто на заводе, кто в колхозе пашет, кто еще где. А чтоб там инженером или мастером каким, зоотехником, так ни-ни, никто не выучился, даже в вечернюю школу, как ты, не записались. Я вот тут один за всех корячусь, наверстываю им упущенное. Не знаю, наверстаю ли. А вдруг справки по этому делу, по потенции полового члена, при поступлении в юридический ВУЗ потребуют, так хоть нанимай вместо себя кого, чтоб встал да проверился. Как пойдешь на подмену? Подсудное дело. У друзей моих, дембелей, уже такой случай один был. Пришел, значит, на работу один устраиваться, а его не берут, говорят, нам полноценные работники нужны, психологический климат в коллективе соблюдать, он и повесился. Им климат, а парня нету. Так и у других тоже лежат, влачат жалкое существование. Мы до сих пор переписываемся друг с другом и сообщаем о всех произошедших изменениях. Некоторые даже дневник успеваемости ведут. Ну, там на сколько каждый день приподнялся. Диаграммы вычерчивают. Отметка падения уровня все ниже. У одних падает прямо во время, у других перед, а у самых невезучих, как я, не поднимается вообще. А вы думаете легко, в расцвете сил и учебы отказаться от этого? В расцвете изучения юриспруденции? Нет, не легко, не легче, например, чем поступить в юринститут или сдать экзамен по правилам уличного движения.

Да, трудно, согласились мы хором с его подружкой, исполняя свой долг перед юриспруденцией. Очень даже нелегко, Коля, это ясно всем, даже не бывавшим на ящуре ученикам вечерней школы и маникюрщицам из быткомбината "Рубин". От этого, от моего и ее сочувствия, Коля не успокоился, а еще больше расстроился. Разрыдался, как дитя, запустил своей палкой в дверь, и, достав свой облученный член и положив его как сардельку на стол, схватил в руки штык-нож и закричал:

  Смотрите, что я с ним сейчас сделаю! Бефстроганов я сейчас из него сделаю!

Мы с ужасом выскочили с Нинкой из койки и принялись отбирать у него штык-нож. Он не долго сопротивлялся. Скис, как квашня, и даже палку с пола не подобрал.

  Р-ребят, не прог-гоняйте м-меня, а? – плакал Коля, икая. – Ну хоть одним глазком посмотреть иногда дайте, мне и хватит, а? Я вам пиво буду носить, воблу. Я тебе, Ковалев, еще баб, кроме Нинки, приводить буду, мне только свистком свистнуть. Может, он посмотрит-посмотрит, да и воспрянет. Научится чему-нибудь. Ей-богу, он способный. Люди медведей выучивают, а он что, не может? Тоже десятилетку наверно, как все, кончил, налету все схватывает. А я вам книжку импортную про это дам почитать, ладно? С картинками. Мне в библиотеке Белинского еще одну обещали, из закрытого фонда. Там все понятно рассказано.

Мы клятвенно заверили его в вечной дружбе. Что мы, нелюди  какие? Обязательно надо помочь товарищу. Можем взять над ним шефство. Действительно, наставничество сейчас в большом почете, и мы будем его наставниками. Нина даже была согласна на то, чтобы он лежал рядом и постигал опыт непосредственно. Говорила, что так он быстрее усвоит уроки и станет успевающим. Ведь все-таки он первый узнал ее, Ковалев, правда? Надо помнить добро, верно, мальчики? Тогда у Коли будет полный эффект присутствия, как при педикюре, и он у него наконец когда-нибудь поднимется. И тогда она опять перейдет к нему, Коле, а пока... Пока она остается со мной, чтобы не забыть пройденного. Она уверена, что в будущем все образуется. Ведь она по жизни оптимистка, и если верить в себя, все обязательно случится. Так их всегда учили в школе и на работе, а она верит своим учителям. У Коли зажглись надеждой глаза.

Назавтра Мякоткин поставил мои книжки опять в тумбочку и вернул мою курточку в шкаф. Я почувствовал настоящее уважение с его стороны. А когда мы сходили с ним вместе в душ, и он увидел моего дремлющего, хотя несколько утомленного, но всегда готового к бою дромадера (одногорбый одомашненный верблюд, в диком состоянии почти не встречается, это был последний экземпляр), который приходил в возбуждение от одной только капли упавшей на него воды, Коля вернул на антресоли и мой рюкзак и признал за мной интеллектуальное превосходство. Признаюсь, это было последнее, хотя и бессознательное превышение пределов необходимой обороны с моей стороны, после чего Коля навсегда выбросил свои гантели и штангу в коридор и стал усиленно изучать Гоголя. Я ему всегда это советовал. Он просто очумел от радости, так ему понравилась классика. В школе они его так основательно не проходили. Он начал с "Мертвых Душ" и буквально сбрендил от восторга. Это была радость первооткрывателя, Циолковского или Колумба. Он читал Гоголя на койке и хохотал над каждой фразой. Причем, я чувствовал, смех его имел явно специфическое содержание. Он еще не вполне был поклонником искусства для искусства, как я, чего я неукоснительно добивался от него. Но успехи его многое обещали. Он зачитывал мне какие-то фразы и как стихийный психоаналитик комментировал их. "Вот, гляди, Ковалев, прямо наугад читаю, –  радовался он. –  "...Пошли толки, толки, и весь город заговорил про мертвые души и губернаторскую дочку, про Чичикова и мертвые души, про губернаторскую дочку и Чичикова, и все, что ни есть, поднялось". У меня поползла кверху бровь. "А вот, смотри, еще. Нет, ты только послушай, гад, что он пишет, этот хохол, а? Куда только цензура смотрит! – "Чичиков был встречен Петрушкою, который одной рукою придерживал полу своего сюртука, ибо не любил, чтобы расходились полы, а другою стал помогать вылезать ему из брички. Половой тоже выбежал, со свечою в руке и салфеткою на плече". Ты видишь? Зачем Петрушка придерживал полы, понял? Ясно зачем: он у него встал! И дальше он пишет, что лакей другою рукою стал помогать ему вылезать из брички. Понял, кто кому помогал? Понял, из какой брички? И дальше это слово "половой",  да и само слово "Петрушка", это не зря, нет. Знаешь кого в народе Петькой, Петром, Петром Петровичем, Петруччио называют? Ну, хохол – вот мы хохлы какие! Я скоро тоже буду так полы придерживать, вот увидишь. Зря я его раньше не читал!".

Я был потрясен его успехами. Хотел тут же заказать ему фрак. Сказать, что я испытал нечто похожее на ревность, значит ничего не сказать. Это было прозрение его незрячей плоти. Несомненно, это было милицейское сатори. До такого бы даже я не додумался. С этими детьми природы надо быть настороже. Придется взяться за изучение литературы 19-го века поглубже. Я сказал ему, что у него наряду с юридическими, несомненные филологические способности. Он просил подарить ему эту книгу. Я сказал, что это невозможно. Тогда он захотел брать ее собою в туалет, как Комментарий к УПК, но я не разрешил. Я сказал, что настоящая классика насквозь эротична, и никаких параллельных физиологических процессов не терпит. Хотя некоторым современным извращенцам и кажется, что эти процессы родственны и даже тождественны. Но мы ведь, Коля, не из их числа? Нет, подтвердил Коля, мы другие. Он вдруг задумался. То есть, остолбенел милиционер, они и дефекацию определяют как секс? Именно, сказал я. И мочеиспускание тоже. И даже принятие пищи и кормленье ребенка грудью у них эротика, секс. Не то что у нас с тобой. Только им я рекомендую брать с собою в уборную книги по психоанализу и юриспруденции. И никому другому. Он был потрясен достижениями современной науки и литературы.

После этого Мякоткин впал в продолжительный транс. По ночам вздыхал и пытался расшевелить его домашними средствами. Перечитал уйму книг из закрытого фонда. Я все более постигал глубины оперного искусства и литературной классики. Коля стал регулярно приносить мне контрамарки в театр и присылать ко мне девиц, которых останавливал на своем посту у оперного театра за какое-нибудь нарушение правил, отбирал у них права и просил прийти за ними в его офис к его заместителю, чему они страшно бывали рады. После сдачи небольшого техминимума права возвращались и все радовались безопасности движения. Сам Коля на экзамене не присутствовал, а, загодя наполнив чайник пивом, забирался в наш встроенный шкаф и вздыхал там в темноте, булькая и размышляя о термояде, пока я экзаменовал нарушительницу. Техминимум иногда длился до трех часов, и Коля терпеливо ждал в шкафу, только просил, чтобы мы не сдерживали чувств и вели себя естественно, как будто в комнате никого нет и идет обыкновенный обмен мнений преподавателя и ученика, особенно его возбуждают дамские стоны и другие естественные звуки, а также некоторые (не все) междометия во время сдачи техминимума, которые вырываются у эмоциональных натур внезапно, при неожиданном повороте экзамена. Однажды у него не выдержал мочевой пузырь, и он вылез из своей норы прямо посреди чужого оргазма и побежал мочиться, чего, кажется, экзаменующаяся так и не заметила. В другой раз он с радостным криком, как сумасшедший, выскочил из убежища с оголенным членом, которому сдуру показалось, что он встал, просто в темноте, по-видимому, не разобрал своего положения. Но тревога была ложной, и Коля уныло вернулся в свою пустынь. После этого случая я стал инструктировать его, чтобы он вел себя более сдержанно, поберег свои и наши нервы и не ждал чуда так быстро, а оставался джентльменом, даже если это когда-нибудь произойдет на самом деле. Я поддерживал в нем эту уверенность не только из дружеских чувств, но и из-за корысти. Я сказал, что если это когда-нибудь где-нибудь случится, его эрекция, например, в шкафу или в каком-нибудь другом непредусмотренном месте, то нужно просто сосредоточиться и зафиксировать момент, как вес штанги, а не бежать сломя голову к друзьям и не думать ни об эрекции, ни о термояде. Желательно вообще на сексе не сосредоточиваться, а думать о чем-нибудь постороннем, лишь отдаленно напоминающем о действительности, о палочках Коха, например, или о милицейском жезле. Сексуальный образ должен быть не имманентным, а трансцендентным, пояснил я. То есть вынесенным за пределы эмпирической личности. Коля напряг мозжечок и сказал, что теперь ему все понятно. И лучше ему завязать с пивом, продолжал я, оно не укрепляет простаты. Он немедленно прекратил сосать пиво из чайника и стал брать с собой в шкаф свою полосатую палку. Не знаю, достиг ли он трансцендентного образа. Он очень старался, но, по-видимому, так и не смог подняться до высот абстракции. Мне же казалось, что моя мощь питалась его бессилием, я был просто уверен в этом, но я ему этого, конечно, не сказал. Я сам недавно открыл это. Иначе бы он меня просто отправил за решетку или лишил потенции своим штык-ножом. Я сказал, что нужно немного подождать. Сказал, что сейчас идет инкубационный период его будущей потенции, и пока это выражается в том, что он уже видит его стоячим во сне. Это несомненно свидетельствовало о приближении его выздоровления. Следующим этапом должен быть настоящий коитус, тоже сначала пока во сне. Потом эрекция перейдет в реальность. Затем начнется настоящее семяизвержение, в первое же попавшееся влагалище. Ни одна женщина не устоит перед ним. Он с нетерпением ждал. Сидел в своей конуре и мечтал. Иногда я говорил, что в шкафу ему мешают темнота и эротическое ожидание, и требовал, чтобы он прекратил ждать вообще, чтобы просто-напросто забыл об эрекции и совокуплении, что вставание произойдет спонтанно, как сатори, когда его совсем не ждешь, пусть только он не отчаивается, и не выскакивает из шкафа раньше времени, даже если его члену покажется, что он поднялся, а то вместо одного импотента в нашей комнате окажутся двое, и тогда некому больше будет обучать женскую половину человечества правилам уличного движения. Он сделал необходимые пометки в своем органайзере и расправил плечи. Он говорил, что если нужно, он будет тренироваться в шкафу один, то есть без нас, то есть когда в комнате вообще никого нет, чтобы приготовиться к коитусу как следует. Я на этом не настаивал. Быть может, это было уже излишним. Хотя подчеркнул, что всякие настоящие учения должны проходить в условиях, максимально приближенных к действительности, а лишние тренировки только выматывают спортсменов. Он все понял и с удвоенной энергией принялся следовать дальнейшему курсу, который состоял из двенадцати ежемесячных посещений им пустыни и двенадцати принятых мной экзаменов.

Но девушки его раз от разу становились все толще и некрасивее. Он стал как-то спустя рукава  относиться к своим обязанностям и присылал ко мне уже каких-то уродин и старух. Говорил, что молодые ездят осторожно и почти не нарушают правил. Я подозревал, что он делает это нарочно, чтобы отомстить мне за мою молодость. Наверное, опять начал завидовать и терять надежду на реабилитацию. Я стал подробнее инструктировать его. С вечера заказывал ему детальное меню, в котором высказывал свои скромные пожелания. Я не был привередлив, но соблюдал стандарты. Иногда мне хотелось чего-нибудь особенно пикантного. Хромоножки, например, или японки с белокурыми волосами. Он готов был привести мне женщину с протезом. Я указывал в спецификации цвет глаз, волос, тип конституции и объем бедер. Иногда я специально указывал номер бюстгальтера. Я не доверял его весьма невоспитанному вкусу. Кроме того, я не доверял мужскому бессилию. Так, он явно предпочитал полнотелых, полуувядших, стельных дам, тогда как мне нравились нервные худые. "Чтобы ягодицы были как два сложенных вместе детских кулачка, не больше, – наставлял я его. – Тогда секс имеет настоящий духовный, а не физический смысл, ты не отвлекаешься на излишние впечатления, и у тебя происходит тотальное сатори, внезапное телесное просветление, даже в шкафу или на посту ГАИ, а если ты, Мякоткин, будешь относиться к выбору партнера халатно, оно не произойдет у тебя никогда, никогда. И перестань ты, ради бога, есть сало, оно только отдаляет эрекцию. Только тем, кто ее уже имеет, оно не вредно".

Так мы прожили с милиционером Мякоткиным два года. Я закончил вечернюю школу, а он научился не превышать пределов необходимой обороны. Благосостояние населения увеличивалось, виновных в нарушении правил дорожного движения становилось все больше, а Колины дела все не поправлялись, застыли на точке замерзания. Он уже даже в шкаф перестал лазить, так разуверился в своей судьбе. Зато я встречал девушек уже стоя, в полной боевой выкладке, обнаженным. Их это ничуть не смущало. Напряжение моего Фудзи было таково, что они чувствовали его еще за дверью, а, войдя, защищались от него руками, как от ядерного излучения, но продолжали двигаться вперед, как загипнотизированные, по пути роняя детали туалета. Они шли на него, как кролики на удава, и, я думаю, могли бы пройти за ним по коньку крыши, не оступившись. Я был удивлен этому сексуальному сомнамбулизму, полагаю, я первый открыл это явление природы. Я собирался сообщить об этом в Уральское отделение Академии наук и запатентовать открытие. По-видимому, этот рефлекс врожден всем женщинам, даже не имеющим водительских прав. Смесь религиозного экстаза, сладкого отвращения и муки отражалась на лицах всех без исключения женщин, которых я когда-либо под собой видел. Но судороги метафизического страдания обреченной на заклание жертвы я видел только у тех, кто лишь приближался к нему. В этом обреченном  движении женщины на мужскую эрекцию угадывалось ее истинное предназначение и ее невозможность сопротивляться ему. Тогда я впервые переосмыслил роль женщины в истории. Я понял, что женщина целиком состоит из вагины, даже когда предается абстрактному мышлению и написанию математических уравнений. Утонченный трансцендентализм, который они иногда демонстрируют, сопряжен только с этой их способностью возбуждаться от всего, даже от запредельной эрекции Абсолюта. Они ощущают ее всем своим существом и напрягают этим всю духовную жизнь общества. Я убежден, что периоды религиозного подъема народов связаны с мистической способностью женщины зажигаться от любой вещи, даже от импотентного Бога христиан. Достаточно лишь малейшей искры.

Осенью меня вызвали на призывную комиссию, и Коля расплакался, как ребенок, когда я получил повестку. Ему было жаль расставаться со мною. Мы так и не закончили курс, а ему казалось, что просветление вот-вот наступит. Может, тебя еще забракуют, Ковалев, с надеждой сказал он. Вон у тебя елдак какой, таких в армию, мне кажется, не забирают. Я ужасно обиделся на его предположение и сказал, что немедленно прекращу обучение, если он не заберет свои слова назад. Я сказал, что наоборот, армии нужны настоящие мужчины, а отнюдь не такие, как те, которые не могут защитить своего мужского достоинства даже перед жалкими нарушителями правил вождения. Он ждал меня у военкомата и пытался всучить за меня кому-то взятку в форме обещания снисхождения на экзаменах по правилам уличного движения. Я лихо прошел всех врачей, и иные меня осматривали по два раза. Особенно усердствовала Ухо-Горло-Нос, поразившая меня лихорадочным блеском стекол своих очков. Седой подполковник, спустив с меня трусы и задумчиво смотря в пах призывнику, покрылся испариной. Я никогда не замечал у медиков особенного человеколюбия, но здесь я почувствовал просто прямую угрозу своему здоровью. Подполковник явно мне завидовал. Он промычал что-то невнятно латинское и сказал: "Дам-с, молодой человек, у вас явная аномалия. Вне всякого сомнения, вы уникум. Но к строевой службе вы годны!" Еще бы не годен, сказал я. Я сдал на отлично все ступени ГТО. Я даже знаю, что такое состав преступления и превышение пределов необходимой самообороны. Не говоря уже о правилах уличного движения и двигателе внутреннего сгорания. Он понимающе посмотрел на меня и с удовольствием расписался в своем циркуляре.

  А где бы вы хотели служить, молодой человек? В каких войсках? –  спросил он уже значительно мягче.

Я сказал, что на любом месте буду рад приносить пользу Родине, но больше всего мне бы хотелось служить в бронетанковых войсках. Мне кажется, что там я принесу наибольшую пользу.

  Гм, гм, в бронетанковых, – сказал он, задумчиво перекидывая стеклянной палочкой мой поникший нос. –  Но вы, наверное, не знаете, молодой человек, как там у нас тесно, внутри, а у вас... Считай, что дополнительный член экипажа! – Он улыбнулся. Все сбежались посмотреть на дополнительного члена экипажа, даже взвешивающая вес всех призывников старушка и живоглазая Ухо-Горло-Нос. Очки ее так и сверкали.

  Ну, тогда подводником, –  сказал я упавшим голосом. – Там-то ему хватит места.

  Увы, мой молодой друг, – сказал подполковник. –  И там тоже, знаете ли, не слишком свободно. Вся лодка поделена, видите ли, на такие небольшие отсеки, в которых тоже не очень-то развернешься. Потому что они автономны! А вот мы вам предлагаем послужить в военно-инженерных войсках, сапером, это, знаете ли, такие войска... Просто вы не знаете какие это войска! Понтонером будете. Рост у вас хороший, мускулатура развитая, реакция нормальная. Главное, на воздухе. Будете наводить понтонные мосты через водные преграды. Переправы, переправы, знаете ли, берег левый, берег правый...

  Мосты так мосты, – махнул я рукой. – Надеюсь, они не потонут от переукомплектованности экипажа.

  Нет, нет, что вы! – обрадовался военврач. – Понтонные мосты очень грузоподъемны! По ним даже танки ходят! Желаем вам отличной службы!

И я вышел к ожидавшему меня в коридоре милиционеру Мякоткину и сказал, что иду служить в военно-инженерные войска и что его просветление, по-видимому, на ближайшие три года откладывается. Но я буду инструктировать его на расстоянии. Быть может, даже телеграммами. Он приуныл и сказал, что будет тренироваться самостоятельно.

Он провожал меня со своими подружками (они были все-таки его, я это понял – такова сила привязанности к первому), почти до самого Егоршина (пересыльный пункт); они ехали на милицейском газике вдоль поезда и махали мне рукой и крутили сигнальными огнями. Родных у меня не было, а старая мать в Свердловск не поехала. В Егоршине нас вымыли в холодной бане, переодели в наше же чистое белье и погнали по ночному морозу в пересыльный пункт. На входе в лагерь нас выстроили в две шеренги, повернули лицом друг к другу и приказали вывалить на снег из наших рюкзаков все содержимое. Найденную водку били и выливали в снег, а колбасу бросали собакам на уничтожение. Когда моя темная бутылка 07 с первачом, которой меня снарядили мои подружки, живая и горячая, полная эрекции и свободы, лежала на снегу, и старшина, матерясь, колотил по ней металлическим прутом, все никак не поддававшуюся, тугую, я сжался от боли, а когда он ее все-таки добил, я почувствовал как в моем паху просквозил метафизический холодок, летучий, и ирреальный, как воспоминание. Старшина победительно посмотрел на меня и сказал, наддав меня коленком под живот: "Вот так-то, товарищ призывник. На три года можешь теперь забыть о бабах!" Он все понял как надо, ибо почему-то был очень зол на эту бутылку. Я понял, что это была агрессия импотента. У меня хотели также забрать моего Гоголя, слишком он показался им подозрительным и ветхим, но его я не отдал. Я сказал, что мы еще не приняли присягу, чтобы лишать нас личных вещей и зубных щеток. Белобрысый старшина в заиндевевшей портупее сказал, что присяги ждать осталось недолго и что, судя по его опыту, служба медом мне не покажется. Но в наряд мы можем послать тебя уже сейчас, мудила, прямо отсюда. Пойдешь на кухню пилить дрова, грамотей, дрова у нас хорошие, сырые, то есть осиновые, так что прихвати туда свой талмуд растопить печку.

И он повел меня на кухню, даже не дав забросить рюкзак за спину. Началось тотальное отчуждение моей свободы.

 

ЧЕХТАРЕВА

 

Теперь я расскажу о моем восхождении на Фудзияму. (Для начала небольшая энциклопедическая справка. Фудзияма: действующий вулкан на японском острове Хонсю, самая высокая вершина Японии (3776 м). Правильный конус с глубоким кратером. В течение 10 мес. покрыт снегом. Леса, кустарниковые пустоши. "Священная гора" японцев, изюбленный объект япон. иск-ва. Национальный парк).

Мы познакомились с ней на 23-е в городском дворце культуры. В него, кажется, перекочевали все дамы и кавалеры из нашего военного городка. Во всяком случае, мою телефонистку и ее подругу я там встретил. Но в их сторону не смотрел. Я жаждал чего-нибудь высокого, утонченного. Военные мне надоели. Такого казуса, как с той гвардии сержанткой и ее подругой-кинокритиком, больше не должно было произойти! Лучше было идти по проторенному мною пути. В нашем роду военных и кинокритиков не было.

После торжественной части давали концерт силами музыкального училища, студентов и преподавателей, и я заметил на сцене томную блондинку в синем платье, она играла вместе с учениками музучилища квартет, в котором была виолончелью. Виолончель была декольтирована до самой вагины. Это мне особенно понравилось. Она была очень мила и загадочна в облаке звуков струнных, странных. Я был покорен с первой же музыкальной фразы. Я с детства был очень музыкален. Я знал наизусть все советские и русские народные песни и пел романсы. Но я стремился к полифонии и симфонизму. Сказать правду, я стыдился простых мелодий. Баяна, на котором меня научил играть барачный сосед, я тоже стыдился. Опера мне казалась неприступной цитаделью искусства. Так всегда благоговеют перед музыкой люди, одаренные слухом, но не получившие музыкального образования. Я послал ей на сцену несколько гвоздик и получил в обмен номер телефона и ее виолончельную фригидность. Да, да, не удивляйтесь, господа, виолончель  абсолютно фригидна, теперь я знаю это точно. Ничего не могу сказать с этой стороны о других музыкальных инструментах, но за виолончель ручаюсь головой.

Она закончила консерваторию и пела в церковном хоре. На третий день после моего звонка она переехала ко мне в офицерское общежитие вместе со своей ободранной казенной виолончелью и очередью учеников музыкального училища, которых она репетировала на дому. Этих учеников я часто встречал на КПП и вел к нам, но вскоре эти репетиции прекратились. Соседи по общежитию написали на нас коллективную жалобу в штаб дивизии, и учеников было запрещено пускать в военный городок. У военного городка были тайны. Она без сожаления рассталась с этими учениками, а затем и самой виолончелью: по специальности она была музыковед. Через какое-то время она вернулась к ней снова. Вместе с виолончелью она принесла домой двенадцать писанных маслом вариантов горы Фудзияма (по числу месяцев в году), ужасная мазня кого-то из ее богемы, и развесила по всем углам нашей скромной квартирки, состоящей из одной комнаты с перегородкой. Гора бесстрастно взирала на нас изо всех углов (нигде нельзя было укрыться от ее глазастого кратера) и мешала мне сосредоточиться во время любовного сеанса. Я хотел подать на нее в международный Гаагский трибунал. Я разглядывал эти разноосвещенные картинки и думал, что это, должно быть, символ глубоко затаенных фрейдистских комплексов моей жены, которые она с чьей-то помощью решила воплотить в этой сладострастно затаившейся горной вершине. Не гора, а опасно дремлющий под снегом вулкан, невозмутимо взирающий на нас со стен, клокочущий где-то в далеких, но живых недрах, и когда начиналось его семяизвержение, он, казалось, весь преображался в лучах солнца –  все его двенадцать вариантов: от утреннего, предрассветного нежно-розового Фудзи января до тихо грозного, тайно напряженного, сумрачно-фиолетового полночного Фудзи конца года.

Она нигде не работала. Она была старше меня на пять лет. Писала нерифмованные стихи и ходила в городское литобъединение. Она носилась с Серебряным веком и читала Бердяева. Была поклонницей теософии и Радды Бай (Блаватской). Курила сигареты из длинного мундштука и принимала позы Ахматовой. Любимыми ее поэтами были Брюсов и Зинаида Гиппиус, а идеалом женской красоты некая дородная актриса с костромскими придыханиями. Это не было вопиющим противоречием. Потому что сама она была худа и занозиста, как щепка. Иногда она рифмовала свои стихи и читала их мне. Такие, например: "Я Чехтарева Герка, сексуальная контрреволюционерка". Сексуальная изуверка, сказал бы я. Потому что она была фригидна и долго это скрывала. Она была одержима фригидностью так, как другие бывают одержимы бешенством матки. На Фудзияме десять месяцев в году лежит снег, да, но затем она все-таки пробуждается, многозначительно говорила она и выпускала клубы из своего янтарного мундштука. Сразу после вечернего музицирования она разбирала постель. Она могла делать это в любое время дня и ночи и заниматься при этом всем, чем угодно, жаль, что не по хозяйству. Даже читать газету или Книгу Иезекииля. Если бы она была экономист, она бы считала во время любовного сеанса на калькуляторе. Но она читала книгу пророка Иезикиля и партитуры каких-то музыкальных графоманов, которые, наряду с самодеятельными поэтами и живописцами, составляли ее богему. При этом считала меня циником, а себя матерью Терезой. Вы когда-нибудь встречали фригидную шлюху с духовными запросами? Она была именно такой шлюхой: лежала подо мной и читала Тору. Она могла бы, я думаю изучить ее всю, у нее были для этого способности. Должен с полной ответственностью заявить, что она никогда не станет матерью Терезой: фригидные женщины не могут быть святыми. Потому что святость это тоже страсть, а не имитация страсти, в чем бы она ни заключалась.

Мы прожили с ней три года. Я досконально изучил все особенности сезонного освещения Фудзиямы. Жена моя ни за что не разрешала эти картины выбрасывать. Записная книжка, которую я у нее обнаружил, содержала до ста мужских псевдонимов (не походили на настоящие фамилии) с выразительными деловыми характеристиками, напоминающими половые ("прямой, настойчивый"; "тихий труженик"; "несгибаемый интеллект", etc.). "Почитатели моего искусства, безмятежно-высокомерно отрекомендовала она, когда я предъявил ей мартиролог (мысленно я уже расправился с ними). Иные не так безразличны к настоящей культуре". Эти поклонники ее искусства приходили поклоняться ему прямо в наше общежитие, причем часто когда я бывал в карауле или на учениях, но мои друзья их скоро отвадили. Тогда она подолгу стала пропадать в городе, якобы у родителей, но проверить это было легко, и я проверил. Родители ее как раз уехали в командировку. Они оба работали в Горкоме партии инструкторами и были за высокую нравственность. Я застал ее средь бела дня с двумя подонками, живописцем и музыкантом, совершенно голыми, предающимися коллективному творчеству. Музыканты играли на фортепиано в четыре руки, а художник срисовывал их с натуры. Это была "Патетическая соната", как они утверждали, и они же говорили, что между ними ничего, кроме Бетховена, не было. Страшная, нечеловеческая музыка. Обнаженность помогала им проникнуться образами великого композитора, полагали они. Название будущей картины должно быть также "Патетическая соната" –  ни в коем случае никакое другое. У Бетховена, сказали они, достаточно других фортепианных сонат (всего тридцать две), но они выбрали именно эту. В ней музыкальными средствами повествуется о восхождении духа. Шопен им тоже нравится, но он не так патетичен и героичен. Крупные музыкальные формы они еще не пробовали.

Имя ее было Гертруда, Героиня труда, доставшееся ей от ее большевизанствующих родителей, инструкторов горкома, хотя сама она считала, что ведет свою родословную от Гертруды Стайн или даже самого Шекспира. Какой Шекспир, когда оба ее родителя были правоверными коммунистами? Я часто ловил ее на мелком вранье, но это ее ничуть не смущало. Она говорила, что художественным натурам свойственно увлекаться. Я припирал ее к стенке каждый день, выпытывая у нее сведения о групповом исполнении, но она молчала, как Зоя. Под конец она сбежала от меня петь в церковный хор, руководимый хромым регентом, в котором пели его бывшие три жены и любовница. Я думаю, весь хор был в его наложницах, даже партитура. Не знаю, был ли ее партнером и этот регент или только Иисус Христос, или оба сразу. Потому что когда она говорила о Боге, несомненно, у нее в глазах зажигалась любовная страсть, какой не мог вызвать у нее ни я, ни кто другой из ее партнеров, несмотря на все мои природные привилегии. Метафизическая страсть в женщине неизбежно превращается в половую, но с оттенками извращения. Нашего сына, которого я не успел даже назвать, она отправила на перевоспитание к матери по ее мнению, он здесь уже начал портиться. В военном городке царят антиэстетизм и грубость, полагала она, и еще она жестоко ошиблась во мне. Не понимаю, чем я ей не угодил. Может быть, тем, что не был основателем христианства. Она могла симулировать оргазм бессчетно, и это не считалось антиэстетичным. Я ей это разрешал. Я однажды, задумчиво изучая ее веснушчатый торс (она была прямоволосая блондинка), увидел, как она читает лежащую на столе газету, передовую "Советской культуры", при этом не забывая задыхаться "от страсти". По окончании я поинтересовался сюжетом статьи. Она влепила мне голливудскую пощечину.

Не понимаю, чего ей не хватало во мне. "Интеллигентности", наверное, как она говорила. Зато она была интеллигентна хоть куда. Заставляла меня стирать свои чулки и бюстгальтеры, по-видимому, надеясь "сексуально" приручить меня. Она считала, что мужчина должен быть домашним, ручным. (Сказать правду, иногда я уклонялся от дома.) Впрочем, особой хозяйственностью она вообще не отличалась, и у нее по неделе кисло в тазу грязное белье. Соседки по общежитию присылали нам из коммунальной прачечной полномочные делегации по этому поводу. Все переговоры вел я. Она была вульгарной так, как могут быть вульгарными только интеллигенты во втором партийном поколении, окончившие консерваторию (она тоже была членом партии). Никогда не могла попасть в тон простейшей жизненной ситуации, всегда мимо. На новый год она играла гостям длиннющую виолончельную сонату Баха, а беременным женщинам, готовящим на кухне обед, читала стихи Георгия Иванова и Зинаиды Гиппиус. Зачем, к примеру, беременной женщине в бигудях, жарящей мужу картошку, Зинаида Гиппиус? Но она ее читала и считала это правильным и интеллигентным. Зато лейтенант военно-инженерных войск, с темным прошлым и двумястами рублями жалованья, без связей, неинтеллигентен по определению. Что значит быть женщиной? Наряжаться и мечтать о нарядах. Применительно к ней это означало спать до 2-х дня и рассуждать о додекафонной музыке. Что сказать об интеллигентности некоторых половозрелых музыковедов, закончивших консерваторию? Они поют в церковном хоре и испытывают до десяти фальшивых оргазмов за ночь. И еще они любят групповое (коллективное) творчество и японскую живопись. Секс военных и простолюдинов они презирают. Их любовь отдает казармой. Юмор тоже. Это поразительно, но в сексуальном отношении она считала меня неполноценным. Говорила, что у меня нет культуры переживания. Мое переживание, если таковое и имело место, кратко и эгоистично, и всегда в неуловимом настоящем, тогда как подлинное чувство бесконечно, ибо охватывает все три времени. Только три времени вместе, считала она, составляют вечность. Я полагал, что у вечности вообще нет измерения, даже полового. Эрос неопределим, резюмировала она. А ты предсказуем. Но один раз я ее все-таки, кажется, прохватил. Был страшно зол и эрегирован после долгих дивизионных учений, на которых мой взвод не отличился. К тому же, двое курсантов, захватив оружие, дезертировали, и я долго искал их с ротой по окрестным деревням. Потом оказалось, что они просто заблудились и отсыпались в лесной сторожке. Пока мы их разыскивали, прошло еще несколько дней, и я изголодался по домашнему очагу настолько, что готов был выпрыгнуть из бесконечно буксовавшего в осенней грязи БМП и бежать домой пешком, в полной боевой выкладке. К тому же, я был подогреваем ревностью. Я знал, что во время моих учений она тоже училась. Я влетел домой весь в мерзлой осенней глине и хвое и накинулся на нее, не снимая сапог и кобуры (не забыв прикрыть большим махровым полотенцем смычковые – ее фригидная виолончель была страшно ревнива). Она завелась с полоборота и начала приговаривать в такт нашей болтающейся фортке, хлюпая простуженным носом: "Ах, боже мой, боже мой, товарищ капитан, товарищ капитан, как вы хорошо..." Опускаю дальнейшее за недостатком места, но, уверяю, там  не было слов из Нагорной проповеди. Это было наше последнее свидание. Я поблагодарил ее на прощание за досрочное присвоение мне воинского звания и выгнал ее голую в коридор. Правда, я не выяснил, какого рода войск я стал капитаном. По-видимому, капитаном связи, каким был наш сосед по общежитию. (Этот капитан также наставлял моих телефонисточек.) Он был армянский еврей, и у него был мотоцикл "Ява" с коляской. "Ява" с коляской! Только армянские евреи могут додуматься до такой бесчеловечной комбинации. Это все равно, что сказать армянский еврей с совковой лопатой или музыковед с водопроводным ключом. Но он у него был. После гауптвахты (хотя все были на моей стороне, а не на стороне "Явы" с коляской), мы с ней крупно поговорили. Я вспомнил ей ту "Патетическую сонату", страшную, нечеловеческую музыку, а заодно и все скрипичные концерты Моцарта, а затем то, как она однажды, придя с какого-то музыкального вечера (который закончился в третьем часу ночи, в метель), сказала мне, что я должен обязательно сделать иудейское религиозное обрезание, немедленно. Если хочу жить с ней, выпускницей консерватории, виолончелисткой. Разве инструментальная музыка располагает к  таким кровожадным ассоциациям, спросил я сквозь сон и перевернулся на другой бок. Я подумал, что мне это приснилось. Тогда она снова растормошила меня и повторила свое требование. Я отшутился и выгнал ее на снег, но после гауптвахты она подняла этот вопрос снова. Сказала, что она не шутит. Тогда я окончательно разозлился. Я чувствовал, что мой терпящий расовую дискриминацию дромадер буквально разгневан. А в чем дело, сказал я. Чем тебя не устраивает необрезанный? Быть может, она сошлет его в апартеид? Она сказала, что у меня не хватает воспитания, и не только музыкального. Еще сказала, чтобы я не хамил ей, а то опять сяду на гауптвахту. Пусть, сказал я. Быть может, я вернусь оттуда уже подполковником. А потом меня сразу произведут в генералы или  маршалы, и я буду носить штаны с лампасами. Я слышал, что некоторые виолончели кончают при одном только виде лампасов, даже фригидные. И тут произошло нечто необыкновенное. Она набросилась на свою виолончель и буквально растерзала ее струны. Я истолковал это как символическое вытеснение фригидности в чужое пространство. Она стала просить у меня прощения. Залилась слезами и упала на колени. Просила меня не сердиться и все забыть. Она заговорила про обрезание не по каким-то там религиозным или иным причинам, а ради сохранения семьи. Много офицерских семей сейчас распадается. В стране отрицательная демографическая статистика, кризис воспроизводства. Просто ей кажется, что с необрезанным никакой настоящий секс невозможен, я должен это знать, она долго колебалась, прежде чем мне сообщить это. Так ей внезапно подумалось на концерте средневековой лютневой музыки, перед антрактом. Что именно поэтому все русские женщины фригидны и часто бесплодны. Другой причины нет и невозможно себе представить, сказала она. Из чего я заключил, что она перешла в еврейскую диаспору или  подала заявление на выезд в Израиль. Я сразу поделился с ней этими предположениями. Нет-нет, замахала она руками, я еще ничего не предпринимала. Я удивился еще больше и понял, что она уже на полпути в Святую землю. Нет, отвергла она мои подозрения, просто я должен знать, к чему это может в конце концов привести, моя несговорчивость, к аморальному сожительству и безвременному старению организма, не говоря уже об импотенции, сказала она. Потому что это секс с самим собой, когда необрезанный, а не с партнером, как бы кто ни бахвалился своей эрекцией и размерами, кто-то внушил ей эту глупость, не исключено, что в церковном хоре. Все необрезанные имеют самих себя, Ковалев, не больше того, продолжала она свой бунт на коленях, воздев руки к небу. Занимаются самообслуживанием, если не сказать хуже. Таково было мнение диаспоры. Я сказал, что меня это устраивает, обходиться самим собой, так как я не привык жить на чужой счет и с детства знаком с крестьянским трудом. Кроме того, сказал я, что, как монист и персоналист (индивидуалист, поправила она, каким всегда меня считала), предпочитаю его с самим собой, чем с обрезанным, мне не привыкать обходиться своими силами, и до сих пор он меня не подводил. Никто еще не жаловался на меня в ООН и не пополнял из-за меня ряды феминистического движения. Напротив, некоторые феминистки любили меня сразу вдвоем, а другие даже объявляли мне благодарность за циклевательные работы, могу показать служебную карточку взысканий и поощрений. Не говоря уже о моей бескорыстной помощи юристам и работникам государственной автоинспекции. Я был ужасно зол, как будто меня уже обрезали. Попробовала бы она к Шикельгруберу сунуться с такими предложениями. Он бы ей показал свой обрезанный прямо в газовой камере. Тогда она робко возразила, что с обрезанным легче выехать заграницу. Это сейчас единственная возможность эмиграции, Ковалев, сказала она. Достаточно предъявить его в ОВИРе как неопровержимое свидетельство, как сразу же выпускают. Там есть специальный отдел, где его осматривают и пропускают по пятому пункту. Так она сказала. Она бы сама себе его обрезала, если бы он у нее был. Но у нее его нет и никогда не будет, о чем она, разумеется, жалеет. Тут я удивился еще больше. Как, она собирается покинуть родину!? Из-за необрезанного члена? Рассматривает его не как цель, а как средство, в нарушение категорического императива? Этого я даже от нее не ожидал. Я сказал, что никто и ничто не может его использовать только как средство, но только и исключительно как цель саму по себе, пора бы ей уважать практический разум. Она горько покачала головой и сказала, что приняла бесповоротное решение. Что ей надоело здесь жить с вечным комплексом кастрации. У всей страны здесь комплекс кастрации, и она, страна, погибает от этого. Эта страна никогда не изживет этого комплекса, даже со всеми своими буровыми вышками и стратегическими ракетами. А государственные комплексы, как известно, проецируются на граждан. Я сказал, что пусть эта страна построит себе тогда еще одну Останкинскую  башню, много башен –  я как психотерапевт ей это настоятельно советую. Разработает новую серию ракет с разделяющимися боеголовками. А получившие высшее музыкальное образование пусть почаще думают о домашнем хозяйстве и смычковых, а не о чужих смычках и обрезании, и тогда все комплексы как рукой снимет. Я сказал, что не собираюсь никуда выезжать, тем более в Израиль. Мне не нравится эта страна. Мне вообще не нравятся страны Средиземноморья. Я привык к другим пейзажам и более умеренному климату. Что я буду там делать? Рыдать у Стены плача, когда моя жена задерживается до трех ночи на концертах лютневой музыки? Наводить понтонные мосты через Иордан? Его можно перейти вброд. Кроме того, у меня нет мурмолки, сказал я, а это уже непреодолимое препятствие. "Не мурмолки, а ермолки, – сказала она. – Какой ты, Ковалев, все-таки неинформированный". "Хорошо, –  сказал я. – Ермолки у меня тоже нет. У меня есть только моя шерстяная офицерская пилотка со звездочкой и фуражка с кокардой, но они никогда не смогут мимикрировать под ермолку, потому что они никогда не согласятся поменять родину и вероисповедание". Я сказал, что никогда не предам отечество и навек останусь здесь, невыездным и необрезанным. Нельзя унести Родину на каблуках сапог, сказал я. То есть, оставив здесь кусок своей крайней плоти. Я сказал, что я ухожу, пусть соберет мои вещи. Не забудет пришить мне новые капитанские погоны и пуговицу на ширинку. Это обязанность жен, даже бывших. Я ухожу жить к моему другу Хутору, начальнику отдела ГСМ майору Хуторенко, который, надеюсь, никогда не променяет своей пилотки на ермолку. Виолончель она может оставить себе. Равно как и свою хваленую, клокочущую мнимой страстью, Фудзияму. Я снял со стены ее японские картинки и составил их у порога. И вдруг она  разразилась настоящими живыми, а не театральными слезами, чего я раньше у нее никогда не замечал. Она бросилась ко мне на коленях через всю комнату, спустила с меня военно-полевую форму и принялась его с жаром, обливая горячими слезами, целовать и называть своим незабвенным Фудзи. Чему я был несказанно изумлен – до сих пор я был уверен, что Фудзияма – это не я, а она, Гертруда, Героиня соцтруда, поклонница додекафонной музыки. Я буквально опешил от неожиданности. Так это она не себя, а меня отождествляла с глухо действующим вулканом, постоянным объектом японского искусства, на котором почти десять месяцев в году лежит снег! Я был потрясен этим предположением. Я выразил решительный протест и раскидал картинки. Это была явная натяжка энциклопедии, а по большому счету клевета на Фудзи. Да, я был согласен, что это самая высокая вершина Японии, да, я не сомневался, что она составляет национальную гордость японцев, но в остальном решительно энциклопедию опроверг. Я был уверен, что никакого снега на горе никогда не было и нет. Тем более, он не может там лежать целых десять месяцев. Я бы просто такого не потерпел. Я сказал ей об этом, но она ничего не хотела слушать об энциклопедиях и энциклопедистах, даже французских, а лихорадочно, подобно ошалевшей Настасье Филипповне, приговаривала, ползая на коленях и задыхаясь: "Фудзи, Фудзи! Мой ласковый и нежный зверь!" и поливала его горючими слезами. Она стала просить у него а не у меня прощения и говорить, что она виновата перед ним всей своей жизнью –  перед ним и перед всеми военно-инженерными войсками в целом. Она сказала, что никакая армянская "Ява" с коляской не заменит ей его, единственного и дорогого, которого она оскорбила и недооценила. Она сказала, что готова исповедаться перед ним, немедленно. Она даже готова поставить за него свечку и отпеть его в церкви. Этого я уже никак не мог вытерпеть. Как, она считала его покойным!? Я понял, что она стала уже настоящей, а не фригидной шлюхой. Каяться перед членом, да еще необрезанным! Которого, к тому же, считала новопреставленным! Она полностью забыла обо мне, лейтенанте Ковалеве, а обращалась только к нему! Этого я уже не мог вынести, у меня началось раздвоение личности, как при шизофрении, я сказал, что сам побеспокоюсь о его судьбе, сам закажу по нему литургию, когда придет время, а ей запрещаю до тех пор производить над ним какие-либо оккультные действия и отодвинулся от нее за перегородку. Я понял, что она сейчас совершит над ним обряд мистического погребения и бежал от нее к майору Хуторенко. Она ползала за мной на коленях по всей комнате и вокруг стола, вокруг которого я, нагой и свободный, независимый, целомудренный, необрезанный, хранящий традиции патриот, свободно перемещался в своем моральном превосходстве, – и просила прощения только у него а не у всего меня, лейтенанта Ковалева, отличника боевой и политической подготовки. Этого я не мог ей простить. Вот почему я ушел к майору Хуторенко, начальнику склада ГСМ, задумывающемуся о с вободе воли. Я чувствовал, что моя личность перестала существовать. Ее отчуждение произошло полностью, тотально. Чехтарева прямо на моих глазах присвоила ее, то есть его, составляющего ядро моей личности, и потрясала им перед моим носом в своем воображении как своим. Я сказал, что ухожу навсегда. Картинки я заберу с собой как память о совместной жизни и самом себе. Она залилась слезами еще пуще, но уже как-то смирясь, словно чувствуя предначертанье судьбы, смиряясь с неизбежным. В конце она сказала, когда мы совершили свой последний супружеский обряд (мы его все-таки по настоянию категорического императива совершили), нежно припав к нему и причесывая его своим черепаховым гребнем, что всегда будет помнить его, что она не держит на него никакого зла и обиды, все ему прощает, и что он дорог ей даже необрезанный, ее Фудзи, милый-милый, смешной дуралей, и что он навсегда останется с ней, в ее памяти, даже во сне и воспоминании. Навсегда. И никто не сможет разлучить его с ней, даже страны Ближнего Востока и Средиземноморья. Никто в мире не помешает ей наслаждаться им по-прежнему, даже Фрейд и вся его психоаналитическая школа, даже весь психоанализ в целом и сам бывший хозяин Фудзи (она сказала это!), то есть, по-видимому, я. Так произошло второе и окончательное отчуждение моей природы, господин фельдмаршал, и мы расстались с моей женой навсегда. Я думаю, она стала теперь настоящей верующей, Гертруда, до сих пор поет в церковном хоре и размышляет там об обрезании. Не замечая, что он висит у нее между колен.