HOMO MYSTICUS

 

СУТРЫ СОЛНЕЧНОГО УДАРА

 

 

ЭРЕКЦИЯ ТАНКОВЫХ ОРУДИЙ НЕ БЕСПРЕДЕЛЬНА

 

Когда он начал войну в Чечне, он захотел самоутвердиться. Любое самоутверждение, любая агрессия мужчины в мире (вплоть до религиозной) есть поиски адекватного сексуального самовыражения, отвердения выражающих его эротических символов. У главы государства президента, короля, премьер-министра таких символов больше чем достаточно. К моменту своего восхождения на престол он успевает вполне отождествиться со всеми ними и переживает их падение как личную катастрофу. Самоидентификация бездуховной личности всегда в сфере сексуального. Вся психология такой личности развивается под контролем низших инстинктов. Личность, отмеченная высшими духовными интересами, сублимирует низменные инстинкты и реализует их в творчестве. Насколько сублимация была успешной, показывает само творчество. Часто оно только дальнейшее падение в низшую природу. Поскольку точкой приложения психологии государственного человека является, в основном, само государство, то именно на нем лучше всего видно действие этой психологии.

Он забился в солнечную нору, на раскаленный сочинский пляж, когда "Курск" шел на дно, и глубоко страдал от происходящего несчастья. Нет, он не был равнодушен к беде и переживал ее как интимную катастрофу. Как переживает ее любовник, которого постигло физиологическое бедствие у самого входа в наслаждение. Вся страна, как обезумевшая от неутоленной страсти женщина, кинулась поднимать эту лодку, эротические сводки из зоны катастрофы поступали каждую минуту, но оказавшийся не на высоте любовник втайне переживал эту глубоко личную драму и не хотел никого видеть; быть может, он уже помышлял о суициде (самый эротический выход и единственная возможность сексуальной реабилитации).

Она лежала на дне, в темной холодной глубине, омываемая подводным течением и состраданием огромной страны. Когда вся  Россия, точно старая бомжиха с пересохшим лоном, принялась требовать у него эрекции (поднятия лодки), то ее мужчина ее не услышал; ему нечем было ответить на ее призывы. Он сосредоточился на новой эрекции нового полового акта, быть может, даже с другой партнершей. Совсем скоро он оправится от афронта и на вопрос корреспондента иностранной державы, так что же все-таки случилось с подлодкой, с цинической усмешкой ответит: "Как что? Она утонула". В этой ухмылке недолгий государственный стыд и наглая самоуверенность импотента в своих будущих любовных победах. Соответственно, всякая государственная ситуация затем эрегируется, обстановка в Чечне еще более накаляется, а на развертывание национальной системы безопасности ПРО, заокеанской эрективной агрессии, необходимо ответить симметрично, то есть равноценной государственной эрекцией. Трудно пока понять, будет ли это дальнейшее истребление всего живого на Кавказе, усиление государственного влияния на СМИ или развертывание собственной системы сдерживания. Полагаю, идет лихорадочный поиск новых моделей государственной эрекции, эквивалентных амбициям потерпевшего любовный афронт президента. Лучше, если это будут стратегические ракеты с разделяющимися боеголовками.

В моем новом, только что законченном романе "Повелитель смеха (Отдельная жизнь гениталий)" его герой капитан Ковалев убеждает Фельдмаршала: "Не перенапрягайте стволов, эрекция танковых орудий не беспредельна!" Роман об отделении низменной функции от всего человека и доминировании ее над всей его личностью. То, что мы видим сейчас везде в жизни и в искусстве. Герой полагает, что неудача ГКЧП, войны в Афганистане и Чечне, равно как и всех других милитаристских начинаний России, обусловлены перенапряжением пола, длительной сосредоточенностью на государственной эрекции, что лишает в конце концов государство его мужской силы. Герой создает грандиозную фреску на стенах сумасшедшего дома: колоссальное танковое сражение, подобное битве под Прохоровкой, в которой участвуют тысячи танков. Танки, чудовищно эрегированные, в безумии носятся по полю и беспорядочно палят во все стороны, не разбирая ни своих, ни чужих. Вместо орудий у танков мужские половые члены, сеющие смерть. Только хорошо приглядевшись, мы видим, что это беспомощно вялые и повисшие как коровьи хвосты органы, несмотря на всю их смертоносную стрельбу. И чем ожесточеннее схватка, тем безнадежнее импотенция танковых орудий.

Потому что на самом-то  деле воюют вовсе не машины, а люди, а в людях их отдельные части и страсти, то есть, в конечном счете, их разнузданные гениталии, мужские, прежде всего (а, как вдохновители всей этой мужской агрессии и вагины, которые стоят за всякой мужской агрессией). Грандиозное зрелище взаимного истребления, ведущееся средствами всесокрушающей импотенции. Чудовищная эрекция орудий, наблюдаемая всегда в период больших военных столкновений и подготовки вооруженных конфликтов, всегда обратно пропорциональна эрекции (или эквивалентна импотенции) тех, кто развязывает эти конфликты и войны. То есть, все войны подготовлены и осуществлены бессилием. Здесь можно говорить об аксиоматической пропорциональной зависимости двух эрекций: чем сильнее возбуждение орудийных стволов, тем ожесточеннее импотенция политиков и президентов, тем более вялы их члены и тем менее удовлетворены окружающие их вагины; агрессия войны и агрессия пола тождественны только в том смысле, что в войне мы имеем агрессию бессильного, а не полноценного пола. И наоборот, чем напряженнее естественное мужское возбуждение, чем более удовлетворен весь окружающий половой член женский мир, тем меньше агрессии и развязывания бессмысленных войн. В войне импотент стремится реабилитироваться перед другими и самим собой или получить добавочный импульс своему угасающему либидо. Вот почему либидо и мортидо так близки и в конечном счете совпадают.

Он дал слово поднять его через год. Я боюсь этого обещания: ведь по поднятии "Курска" все равно обнаружится, что он мертв. Тогда потребуются новые боеспособные, лучше воюющие, подлодки, новые ракеты, все новые и новые доказательства мужской половой доблести, и лучше не законной супруге, давно надоевшей женщине, а какой-нибудь заморской вертихвостке, способной бурно реагировать на мужские достоинства. Тогда, как поется в лучшей песне советских подводников, остается только "испытать глубиной погружения глубину твоей чистой любви" и дождаться, когда "усталая подлодка из глубины идет домой".

Как видим, государственное либидо давно уже бессознательно осознано в этой песне советских подводников.

Я не знаю, какой силы должен быть военно-бюрократический оргазм, чтобы государство осознало наконец его разрушительное действие.

 

ОТ­ДЕЛЬ­НАЯ ЖИЗНЬ ГЕ­НИ­ТА­ЛИЙ

 

Ге­ни­та­лии ­ это то, что не но­сит мас­ки, не зна­ет ли­це­ме­рия. По­это­му они скры­ва­ют­ся тща­тель­нее все­го и ис­пы­ты­ва­ют стыд. Их ис­крен­ность не­от­ра­зи­ма, их ложь не­воз­мож­на. Застенчивость половых органов, о которой говорит Розанов, не что иное как смущение самого наблюдателя. Свои це­ли и смя­те­ния они об­на­ру­жи­ва­ют мгно­вен­но. Я хо­тел бы на­пи­сать дра­му об их тайной жиз­ни, снять фильм о со­кро­вен­ном. Оп­ти­ка мое­го ла­зер­но­го зре­ния распознает это сокровенное и вклю­чает­ся вся­кий раз, ко­гда я ви­жу лю­дей, за­ня­тых сво­им гре­хом, но еще боль­ший ин­те­рес они пред­став­ля­ют для ме­ня, ко­гда они за­ня­ты доб­ро­де­те­лью. Ме­ж­ду доб­ро­де­те­лью верх­не­го че­ло­ве­ка и гре­хов­но­стью ниж­не­го все на­пря­же­ние ду­ха, все доб­ро и зло ми­ра ис­чер­пы­ва­ют­ся этим про­ти­во­ре­чи­ем. По­знать это про­ти­во­ре­чие  зна­чит по­знать че­ло­ве­ка. Святость цинична, если верхний и нижний человек не совпадают и не уравнены в правах.

На свет­ском рау­те, в смра­де по­все­днев­ной жиз­ни, на пар­ла­мент­ских сло­во­пре­ни­ях, уче­ной дис­кус­сии, в сло­ве про­ро­ка, пас­ты­ря, бла­го­дар­ных сле­зах па­ст­вы, на фут­боль­ном мат­че, в дру­же­ской или лю­бов­ной пе­ре­бран­ке, во­пре­ки всем мас­кам стра­ха и тре­пе­та, сча­стья и обы­ден­но­сти, люб­ви и не­на­вис­ти, на­сла­ж­де­ния и дол­га, сквозь гнев и от­ра­ду, сми­ре­ние и гор­дость, ве­се­лость и уны­ние, сквозь все ли­чи­ны и ужим­ки те­ла и его обезьяны ра­зу­ма, те­лес­ных и ду­шев­ных эмо­ций, на­строе­ний, переживаний, мук, я раз­ли­чаю от­дель­ную жизнь ге­ни­та­лий, со­вер­шен­но от­лич­ную от жиз­ни ли­ца, жес­та, го­ло­са, улыб­ки, мыс­ли. По­след­ние толь­ко без­дар­но, ча­ще при­твор­но, ко­пи­ру­ют со­стоя­ния де­то­род­ных ор­га­нов, сво­их мис­ти­че­ских двой­ни­ков, верх чу­до­вищ­но ми­мик­ри­ру­ет, ис­ка­жая ис­крен­ний по­рыв ни­за, еще ча­ще про­сто ук­ло­ня­ет­ся от пред­ста­ви­тель­ст­ва вся­кая жиз­нен­ная ими­та­ция и ли­це­ме­рие на­чи­на­ют­ся от­сю­да. Вся ложь лич­но­сти со­сре­до­то­че­на ме­ж­ду прав­дой ис­тин­но­го со­стоя­ния ее ге­ни­та­лий и гри­ма­сой ее ра­зу­ма, от­ра­жен­ной в те­ле и жес­те; на­пря­же­ние это­го ис­тин­но эк­зи­стен­ци­аль­но­го про­ти­во­ре­чия в кон­це кон­цов оп­ре­де­ля­ет всю судь­бу и со­дер­жа­ние лич­но­сти, ее он­то­ло­гию, судьбу, ри­су­нок ее кар­мы. Ко­гда муж­чи­на хо­хо­чет, а его серд­це в упад­ке, я го­во­рю: он су­ма­сшед­ший, его ждет бе­да; ко­гда жен­щи­на ме­лан­хо­лич­на, а ее ва­ги­на ли­ку­ет, я го­во­рю: она дья­воль­ски пре­крас­на.

При­вес­ти в со­от­вет­ст­вие жизнь обо­их, жизнь ниж­не­го и верх­не­го че­ло­ве­ка, во­прос не толь­ко по­ла, фи­зи­че­ско­го и мо­раль­но­го здо­ро­вья лич­но­сти, но и во­прос ее ме­та­фи­зи­ки, ре­ли­ги­оз­ного содержания, сча­стья.

Чае­мая сред­ним че­ло­ве­ком те­лес­ная гар­мо­ния, ко­то­рую он ни­где, кроме как в ди­кой при­ро­де не об­на­ру­жи­ва­ет, ле­жит имен­но здесь: в гар­мо­нии са­мо­вы­ра­же­ния по­ло­вых ор­га­нов, тре­бую­щей выс­ше­го ду­хов­но­го уси­лия и са­мо­от­ре­че­ния. Са­мо­ут­вер­жде­ние ор­га­нич­но и рав­но са­мо­вы­ра­же­нию, ес­ли, не под­вер­га­ясь цен­зу­ре верх­не­го, вы­ра­жа­ет­ся ниж­ний че­ло­век.

Я вос­хи­щен не­со­кру­ши­мой прав­дой воз­бу­ж­ден­но­го кон­ско­го фал­ло­са, под­твер­жден­ной всей ди­кой ста­тью те­ла ко­ня.

 

МИСТЕРИЯ ТВОРЧЕСТВА

 

Гоголь. Мистика его дара в том, что, не имея сексуального опыта, он постигал его в вещах мира. Его соитие с предметным миром было более плодотворным, чем соитие с женщиной. По существу, он вечно совокуплялся с астральными, нет – ноуменальными  двойниками бытия, идеальными женами мира. Соитие Гоголя с миром более плодотворно потому, что происходит не столько даже в воображении этого мира, сколько вообще в другом мире.

Кто пишет кровью похоти и семенем желания не совокупляясь – именно тот гений и открывает врата мира, а не утонувший в чреслах женщины и проглоченный ее пустотой.

 

АРХЕТИПЫ ГОГОЛЯ

 

Первый и последний импульс творчества Гоголя, его движущая сила, несомненно, всегда эротичны, и носителем его прозы выступает чаще всего, не смысл, не зрительный образ, а – вкус, звук, фонетическое оформление фразы. Язык у Гоголя одновременно является и органом вкуса, и органом речи не в номинальном, а в актуальном смысле; он – редкий, если не единственный, носитель истинно художественного языка. Фраза Гоголя круглится, вздымается, разверзается, истекает, дышит, как открытая плоть улитки, смыкается и размыкается, как створки перламутровой раковины, и поглощает в себя все напряженное, эрегированное и фаллическое. Все со всем у Гоголя совокупляется, все страждет, назревает, вожделеет, и в этом Саргассовом море экзистенциальной похоти чудесно цветет и дышит его волшебная проза. Чтобы приоткрыть некую гоголевскую и мою тайну, напомню о четырех основных героях "Мертвых Душ" – Манилове, Ноздреве, Плюшкине и Собакевиче, художественных архетипах писателя, среди которых Коробочка явно не на месте, не зря Чичиков попал к ней заблудившись, случайно. Образ Коробочки сравнительно бледен, к тому же она единственная из всех этих выкованных из чистого золота архетипов женщина. Они именно архетипы, даже среди других гоголевских героев, самое выдающееся его достижение. Даже относительно других его персонажей они первичны, и как бы являются художественными архетипами всего его творчества. Кто такой, например, Хлестаков и Городничий? Слабенький раствор Ноздрева и Собакевича, не больше. Кто такие Иван Иванович и Иван Никифорович? Пограничные (смешанные) типы, где-то между ноздревым-маниловым-плюшкиным, достигающие иногда тени Собакевича. Эти четыре архетипа чудовищно гипертрофированы, неуклюжи, неправдоподобны, но служат неисчерпаемым источником художественного. Все они вместе представляют собой полную картину человеческой природы, охватывая весь спектр психологических типов, равно как и традиционную (Гиппократову) типологию темпераментов, и помимо них нет больше ничего. Они как художественная матрица, размножающая художественный мир, и не только самого Гоголя, но и других писателей. Акакий Акакиевич вне этой типологии, поэтому его существование в мире так призрачно. Вот почему никакой Второй том "Мертвых душ" не возможен, все будет только перепевом прежнего, вариациями уже открытого, или творческой неудачей, провалом.

Четверичное деление психологических типов соответствует, по-видимому, четырем стихиям. Огонь, вода. воздух, земля онтологические составляющие наших характеров. Комбинации этих четырех дают весь спектр существующих темпераментов. В этой традиционной типологии характеров Манилов – сангвиник, Ноздрев – холерик, Собакевич – флегматик, Плюшкин – меланхолик. Еще раз: все они – чудовищное преувеличение, гипертрофия, неправда с точки зрения среднего литератора и его обыденного реального сознания, но являются вечным источником самой художественной реальности, экзистенциальной художественной матрицей, отпечатывающей многочисленные реальные образцы. Я совершенно серьезно утверждаю, что эти четыре художественных типа порождают всю психологическую реальность. Ничего другого, равного им по убедительности и жизненному напряжению, выдумать невозможно, а бесконечные недоразвитые (в эти архетипы) герои или их пограничные варианты, блуждающие по мировой литературе, тени самих себя или смешанные холоднокровные, а не теплокровные персонажи. Сюда подпадают все герои Достоевского, Толстого, Чехова да и самого Гоголя, не говоря уже о жиденьких заморских. Кризис литературы, охвативший современность, есть исчерпанность художественной ситуации, неосознанное понимание того, что ничего вне этих четырех темпераментов создать невозможно. Остается, правда, тип философа-мудреца, запредельного интеллектуала, внеположного психологической традиции, равного индийским или китайским мудрецам, но на подобное современное европейское художественное сознание не способно и даже не сознает такого героя. Впрочем, обычными художественными средствами уже такого героя не создать.

Не без колебания, я сообщаю некую последнюю тайну своего понимания этих гоголевских персонажей, топ-секрет глубинного психоанализа, блестящую интуицию об этих вездесущих психотипах, которые я бы назвал сверхархетипами художественного сознания: их эмоциональные, физические, нравственные и духовные характеристики восходят к типу фаллического напряжения, типу бессознательного поведения фаллоса в мире: мечтательный, слюнявый, истекающий, вялый, смущенный, полунапряженный, нарциссический тип – Манилов; беспорядочно эрегированный, безумный, сумасбродный, непредсказуемый, хвастливый, вздорный, драчливый – Ноздрев; хищный, мощный, тупой, незыблемый, остойчивый, всесокрушающий, цинический тип – Собакевич; скрытный, потаенный, сморщенный, притаившийся, нервический, аскетический, самовлюбленный, скупой, бережливый, себе на уме – Плюшкин. Человек лишь бессознательно копирует поведение своего фаллоса, бессовестно присваивая себе его феноменальные (в том числе и нравственные) характеристики. Смешно наблюдать, как мужчина кичится своей так называемой личностью, или интеллектом, или душой, тогда как все его поведение и судьба в мире обусловлены и предопределены лишь поведением (состоянием) его фаллоса.

Женщина лишь подражает наличному фаллосу наличного мужчины. Вот почему она остается вечной мировой Душечкой.

 

ХО­БОТ СЛО­НА

 

Сут­та № 61 Маджджхи­ма Ни­кайи (раздел Палийского канона буддизма) да­ет пре­крас­ную ме­та­фо­ру о "хо­бо­те сло­на" как сре­до­то­чии стра­ха сло­на, эк­ви­ва­лен­те его жиз­нен­ных ин­те­ре­сов и са­мой жиз­нен­но­сти, как его ис­тин­но экзистенциальном ор­га­не – серд­це его су­ще­ст­во­ва­ния.

Ко­ро­лев­ский бое­вой слон, пре­крас­но тре­ни­ро­ван­ный и от­важ­ный, доб­ле­ст­но сра­жа­ет­ся на по­ле бра­ни, не ща­дя жи­во­та: он бьет­ся пе­ред­ни­ми и зад­ни­ми но­га­ми, го­ло­вой и зад­ней ча­стью ту­ло­ви­ща, хво­стом и да­же уша­ми, бив­ня­ми и бо­ка­ми, од­на­ко он все еще бе­ре­жет в бит­ве хо­бот, пря­ча его в зев. Дрес­си­ров­щик сло­на, на­блю­даю­щий жи­вот­ное в бит­ве, за­клю­ча­ет: "Это пре­крас­ный бое­вой слон, доб­ле­ст­ный и от­важ­ный. Он бьет­ся не на жизнь, а на смерть – пе­ред­ни­ми и зад­ни­ми но­га­ми, го­ло­вой и зад­ней ча­стью ту­ло­ви­ща, хво­стом и да­же уша­ми, бив­ня­ми и бо­ка­ми, од­на­ко он все еще бе­ре­жет хо­бот, пря­ча его в зев. Он еще не от­ка­зал­ся от жиз­ни" – и дрес­си­ров­щик вы­бра­ко­вы­ва­ет сло­на. Толь­ко слон, от­ка­зав­ший­ся от жиз­ни, не пря­чу­щий хо­бо­та в бою – ис­тин­но бес­стра­шен и дос­то­ин на­зы­вать­ся ко­ро­лев­ским бое­вым сло­ном.

Этот страх сло­на, его спря­тан­ный в чре­во хо­бот, срав­ни­ва­ет­ся в сут­те с не­прав­дой че­ло­ве­ка, с го­во­ре­ни­ем им об­ду­ман­ной лжи; не су­ще­ст­ву­ет зла, го­во­рит Буд­да, ко­то­ро­го бы не со­вер­шил че­ло­век, го­во­ря­щий пред­на­ме­рен­ную ложь. По­это­му сле­ду­ет от­ка­зать­ся от вся­кой не­прав­ды как от кор­ня вся­кой не­спра­вед­ли­во­сти и да­же пре­сту­п­ле­ния. От­ка­зать­ся от вся­кой лжи, да­же про­из­но­си­мой в шут­ку, – зна­чит всту­пить в схват­ку с жиз­нью на­смерть, не ща­дя жи­во­та. Не­мно­го я ви­дел в жиз­ни та­ких бое­вых сло­нов. Ложью они охраняют жизнь.

В са­мом де­ле, ложь как-то свя­за­на по­след­ни­ми уза­ми с цен­тром на­ше­го су­ще­ст­во­ва­ния, с по­лом, с ут­вер­жде­ни­ем и про­яв­ле­ни­ем по­ла, с пре­об­ла­да­ни­ем по­ла. Он – сре­до­то­чие жиз­ни, она – но­си­тель этой жиз­ни. По­это­му Буд­да вво­дит эту пре­крас­ную ме­та­фо­ру о сло­не и его хо­бо­те и по­уча­ет ею сво­его сы­на.

Пре­одо­ле­ние лжи, самомнения, высокомерия свя­за­но с пре­одо­ле­ни­ем по­ла, от­ри­ца­ни­ем в се­бе по­ла. Я все­гда уз­наю не­прав­ду че­ло­ве­ка, его го­тов­ность к лжи или ук­ло­не­нию от нее, по на­пря­же­нию по­ла, по ме­ре его ин­ди­ви­ду­аль­но­го уча­стия в ми­ро­вой по­хо­ти. Ложь че­ло­ве­ка, вся его чу­до­вищ­ная ми­мик­рия, и прав­да его по­ла – од­но. Я не встре­чал в жиз­ни прав­ди­вых, ле­лею­щих пол, сте­ре­гу­щих его. Из­ба­вить­ся от влия­ния по­ла - зна­чит из­ба­вить­ся от не­прав­ды.

Смерть, где твое жа­ло, Адам, где твой хо­бот?

Яс­но, где хо­бот муж­чи­ны. В са­мом де­ле, вся ложь муж­чи­ны (ко­гда он не по­зна­ет во­лю, а по­зна­ва­ем ею), вся его не­прав­да, страх, гнев, зло­ба, ве­ли­чие, его стрем­ле­ние, дви­же­ние, эк­зи­стен­ци­аль­ное со­сре­до­то­че­ние в бытии  - вра­ща­ют­ся во­круг по­ла, вне­дре­ны в пол, из­ли­ва­ют­ся из по­ла; пол в муж­чи­не ра­вен его су­ще­ст­ву, ра­вен его су­ще­ст­во­ва­нию, ра­вен его це­ли: от­ка­зать­ся от не­го зна­чи­ло бы от­ка­зать­ся от жиз­ни. О жен­щи­не я умал­чи­ваю.

Я ни­ко­гда не пря­тал хо­бот, не бе­рег его от уда­ров жиз­ни, не скры­вал его в не­драх лич­но­го бы­тия; бо­лее то­го, я сде­лал его сво­им един­ст­вен­ным ору­жи­ем.

Те­перь я вы­шел на по­след­нюю схват­ку, под­няв его бес­страш­но, из­да­вая по­бед­ный клич.

Вы не ошиб­лись, ото­жде­ст­вив два на­пря­же­ния: по­ла и храб­ро­сти, му­же­ст­вен­но­сти и от­ва­ги.

Две доб­ле­сти, две кра­со­ты, два му­же­ст­ва, две ис­ти­ны, два ве­ли­чия ук­ра­ша­ют ис­тин­но­го муж­чи­ну: пол, мак­си­мум его на­пря­же­ния по эту сто­ро­ну и от­сут­ст­вие его, пре­об­ра­же­ние его в муд­рость по ту.

Но от­ту­да го­во­рит уже не муж­чи­на Че­ло­век.

 

ЯЗ­ВИ­ТЕЛЬ­НЫЙ

 

У Лес­ко­ва есть пре­вос­ход­ный рас­сказ "Яз­ви­тель­ный", в ко­то­ром по­ве­ст­ву­ет­ся о том, как в бед­ную рус­скую де­рев­ню был на­нят "куль­тур­ный" анг­лий­ский управ­ляю­щий, да­бы "об­ла­го­ро­дить" му­жи­ков и за­од­но по­вы­сить до­хо­ды от этой де­рев­ни. Управ­ляю­щий не сек кре­сть­ян, не оби­жал, не ос­корб­лял, а от­но­сил­ся к ним ува­жи­тель­но, ци­ви­ли­зо­ван­но, но кре­сть­я­не воз­му­ти­лись. Они тре­бо­ва­ли не­мед­лен­но уб­рать от них это­го не­лю­дя, да толь­ко по­ме­щик, про­жи­ваю­щий в Па­ри­же князь, не вни­мал их слез­ным прось­бам. В кон­це кон­цов, они взбун­то­ва­лись, управ­ляю­ще­го про­гна­ли и учи­ни­ли под­жог, дош­ло де­ло до раз­би­ра­тель­ст­ва. Му­жи­ки по­ви­ни­лись и во всем при­зна­лись. Де­ло хо­те­ли бы­ло за­мять, управ­ляю­ще­го вер­нуть, ви­нов­ных слег­ка на­ка­зать, толь­ко му­жи­ки на­от­рез от анг­ли­ча­ни­на от­ка­за­лись, вы­ста­вив не­ле­пую пре­тен­зию. "Он та­кой… яз­ви­тель­ный! Он нас на нит­ку, как во­робь­ев, са­жа­ет, -  упа­ли они в ко­ле­ни доз­на­ва­те­лю. - Луч­ше в ка­тор­гу и под суд пой­дем, чем под ним хо­дить бу­дем".

Как му­жи­ков ни уго­ва­ри­ва­ли, они стоя­ли на сво­ем и так и по­шли в ка­тор­гу, а на преж­не­го управ­ляю­ще­го не со­гла­си­лись. Глав­ный му­жиц­кий мо­тив был все тот же - он их  не се­чет, не на­ка­зы­ва­ет, го­ло­са ни­чуть не по­вы­ша­ет, за­то на нит­ку как во­робь­ев са­жа­ет. Где это ви­да­но? Так и по­шли кто в сол­да­ты, кто на ка­тор­гу, а вы­род­ка это­го сак­сон­ско­го над со­бой при­знать ни за что не за­хо­те­ли. Чу­дес­ный рас­сказ.

В са­мом де­ле, сечь му­жи­ка, бар­щи­ну ему как ра­бу на­зна­чать, об­ро­ком его по ноз­д­ри об­кла­ды­вать, в рек­ру­ты от мо­ло­дой же­ны за­сы­лать - это еще не на­ка­за­ние для рус­ско­го; а вот ко­гда те­бя, в ви­ду всей де­рев­ни, в бар­ское крес­ло по­са­дят да сза­ди на нит­ку за бу­лав­ку, слов­но во­ро­бья, при­то­ро­чат, а ты не ше­вель­нись весь день и с то­го крес­ла по­ды­мать­ся не смей, по­ка на­ка­за­ния не из­бу­дешь - вот где бес­че­ло­веч­ное, во­ис­ти­ну аг­лиц­кое об­ра­ще­ние. Кто тут вы­не­сет? Нит­ку эту бес­че­ло­веч­ную? Эта нит­ка вы­зы­ва­ет в кон­це у чи­та­те­ля го­ме­ри­че­ский хо­хот.

Смех сме­хом, а по­жа­луй для та­ко­го при­род­но­го и ме­та­при­род­но­го че­ло­ве­ка, ка­ким был рус­ский му­жик, это на­ка­за­ние и впрямь мог­ло по­ка­зать­ся не­вы­но­си­мым. Мор­до­бой, пле­ти, бар­щи­на - это по­нят­но, это из это­го, не­пра­вед­но­го, по­сюс­то­рон­не­го, то есть, ми­ра, в нем все бы­ва­ет, все слу­ча­ет­ся, в нем так по­ло­же­но, и это вы­не­сти мож­но. Так за­ве­де­но. А вот ко­гда на нит­ку - это уже не­стер­пи­мо, это но­сит уже ха­рак­тер ду­хов­но­го - нет, ме­та­фи­зи­че­ско­го, да­же за­пре­дель­но­го при­ну­ж­де­ния, при­том на­зна­чен­но­го не са­мо­му се­бе, как един­ст­вен­но на­зна­че­но быть мо­жет, а от дру­го­го, из­вне.

Здесь мы под­хо­дим к по­ни­ма­нию ве­ли­кой пси­хо­ло­ги­че­ской ис­ти­ны, а имен­но той, что нрав­ст­вен­ное, эти­че­ское, мо­раль­ное на­ка­за­ние ни­ко­гда не мо­жет быть осу­ще­ст­в­ле­но, ес­ли на­ло­же­но на нас из­вне - ни го­су­дар­ст­вом, ни пра­во­су­ди­ем, ни че­ло­ве­ком, ни да­же Бо­гом, а мо­жет быть лишь объ­яв­ле­но че­ло­ве­ком, в по­ры­ве со­вес­ти, - са­мо­му се­бе. Ин­тим­ность со­вес­ти в том и за­клю­ча­ет­ся, что к ней нель­зя при­ну­дить. По­это­му все в ми­ре на­ка­за­ния, на­зна­чен­ные из­вне, хо­тя бы и свер­ху, не дос­ти­га­ют сво­ей це­ли (ес­ли их це­лью яв­ля­ет­ся нрав­ст­вен­ное осу­ж­де­ние пре­ступ­ни­ка), и ви­нов­ный ос­та­ет­ся веч­но не­на­ка­зан­ным. Я да­же по­доз­ре­ваю, что пре­ступ­ник сам ищет та­ко­го внеш­не­го осу­ж­де­ния и соз­на­тель­но от­да­ет се­бя в ру­ки пра­во­су­дию, что­бы из­бе­жать под­лин­но­го на­ка­за­ния, ­- скрыться от мук со­вес­ти и не под­вер­гать се­бя еще бо­лее не­вы­но­си­мо­му нрав­ст­вен­но­му на­ка­за­нию - рас­кая­нию; то есть, он стре­мит­ся из­бе­жать су­да над са­мим со­бой, не­ли­це­при­ят­но­го сви­да­ния с соб­ст­вен­ной со­ве­стью. Нрав­ст­вен­ное стра­да­ние, не­со­мнен­но, долж­но стра­шить нас боль­ше, чем пле­ти и оди­ноч­ка. Это про­об­раз бу­ду­ще­го ада. Имен­но здесь я пе­ре­ос­мыс­ли­ваю из­вест­ное вы­ска­зы­ва­ние Достоевского (от­даю­щее мел­ким сго­во­ром с не­бом) и го­во­рю: ес­ли Бог есть, все по­зво­ле­но, ибо нрав­ст­вен­ный суд мо­жет ис­хо­дить толь­ко от на­шей со­вес­ти, ко­то­рая не мо­жет быть ото­жде­ст­в­ле­на ни с чем внеш­ним, даже с Бо­гом. В про­тив­ном слу­чае пре­ступ­ник ос­та­ет­ся, как уже бы­ло ска­за­но, не­на­ка­зан­ным, а со­весть - не­вос­тре­бо­ван­ной. Я не ви­жу воз­мож­но­сти ни­ка­кой внут­рен­ней мо­раль­ной ин­стан­ции, ес­ли она под­кон­троль­на ка­ким-ли­бо внеш­ним си­лам, че­ло­ве­че­ским или бо­же­ст­вен­ным. Ес­ли ваш Бог на­блю­да­ет за ва­ми, кон­тро­ли­ру­ет вас, уг­ро­жа­ет или по­твор­ст­ву­ет вам, со­гла­ша­ет­ся с ва­ми, то­гда он про­сто тю­рем­ный над­зи­ра­тель, ко­то­ро­го уз­ник бу­дет все­гда ста­рать­ся в луч­шем слу­чае об­ма­нуть, а в худ­шем - стре­мить­ся пе­ре­ло­жить свою от­вет­ст­вен­ность на тю­рем­ную ад­ми­ни­ст­ра­цию.

Хри­сти­ан­ская мо­раль то­та­ли­тар­на, ибо но­сит ха­рак­тер ме­та­фи­зи­че­ско­го при­ну­ж­де­ния, по­сколь­ку она яв­ле­на не че­ло­ве­ком, но Бо­гом, и эма­ни­ру­ет не из­нут­ри, а из­вне че­ло­ве­ка. В этом ее ро­ко­вое про­ти­во­ре­чие. И по­это­му она ни­ко­гда не мо­жет быть осуществлена, да­же не­со­вер­шен­но. Де­ло не в труд­но­сти ис­пол­не­ния за­по­ве­дей как та­ко­вых, а в их не­че­ло­ве­че­ском про­ис­хо­ж­де­нии. Те же са­мые нрав­ст­вен­ные им­пе­ра­ти­вы, вы­ра­жен­ные и осу­ще­ст­в­лен­ные не Бо­гом, а че­ло­ве­ком, мог­ли бы быть ус­вое­ны и че­ло­ве­че­ст­вом. На­гор­ная про­по­ведь не мо­жет быть ус­лы­ша­на, по­то­му что про­из­не­се­на не че­ло­ве­ком, но Бо­гом, к то­му же, са­мим на­ру­шаю­щим свои за­по­ве­ди. Уче­ни­ки Хри­ста раз­бе­жа­лись по­то­му, что не име­ли че­ло­ве­че­ско­го при­ме­ра, на­гляд­но­го уро­ка зем­ной нрав­ст­вен­но­сти. Объ­ек­тив­ное во­об­ще с тру­дом вос­при­ни­ма­ет­ся на­ми, в осо­бен­но­сти то­гда, ко­гда не име­ет сво­его субъ­ек­тив­но­го ана­ло­га, и в осо­бен­но­сти то­гда, ко­гда де­ло ка­са­ет­ся мо­раль­но­го опы­та. А все ду­хов­ные и мо­раль­ные ис­ти­ны мо­ни­стич­ны. Нрав­ст­вен­ные им­пе­ра­ти­вы - это во­об­ще ка­те­го­рия не объ­ек­тив­ная, а субъ­ек­тив­ная, пер­со­на­ли­сти­че­ская, лич­но­ст­ная, со­весть ни­ко­гда не бы­ва­ет чу­жой, а толь­ко соб­ст­вен­ной. Ее ни­ко­гда нель­зя сде­лать ни го­су­дар­ст­вен­ной, ни об­ще­ст­вен­ной, ни на­род­ной. Ее да­же нель­зя сде­лать бо­же­ст­вен­ной.  Мо­раль осуществима лишь в слу­чае, ес­ли ее им­пе­ра­тив по­ро­ж­ден са­мой лич­но­стью, в недрах лич­но­сти и для са­мой этой лич­но­сти, то есть не на­вя­зан ни­кем из­вне, и прежде всего Бо­гом. Вся­кая дру­гая долж­на счи­тать­ся при­ну­ж­де­ни­ем. Не­спо­соб­ность к вы­ра­бот­ке та­ко­го им­пе­ра­ти­ва оз­на­ча­ет лич­ную жиз­нен­ную ка­та­ст­ро­фу ин­ди­ви­дуу­ма и обу­слов­лен­ность всех его по­ступ­ков вто­ро­сорт­ной об­ще­ст­вен­ной, а не лич­ной мо­ра­лью - ре­ли­ги­оз­ной или со­ци­аль­ной, все рав­но. Вся­кую внеш­нюю этику, бо­же­ст­вен­ную или че­ло­ве­че­скую, я на­зы­ваю мо­ра­лью Уго­лов­но­го ко­дек­са, сур­ро­га­том ис­тин­ной пер­со­наль­ной эти­ки, при­во­дя­щей лич­ность к эк­зи­стен­ци­аль­но­му кра­ху. Мо­раль ста­но­вит­ся транс­субъ­ек­тив­ной, обя­за­тель­ной для дру­гих и вос­при­ни­мае­мой дру­ги­ми, бу­ду­чи сна­ча­ла ис­пол­нен­ной ин­ди­ви­дуу­мом как лич­ный им­пе­ра­тив. По­это­му нрав­ст­вен­ный опыт не пе­ре­да­ва­ем, а лишь пе­ре­жи­ва­ем, по­зна­ва­ем в мо­раль­ном ак­те.

Та­ким об­ра­зом, из Рас­пя­то­го Он пре­вра­ща­ет­ся на на­ших гла­зах про­сто в Яз­ви­тель­но­го, за­уряд­но­го анг­лий­ско­го управ­ляю­ще­го, по­са­див­ше­го сво­их ра­бов на нит­ку, то есть, при­ну­ж­даю­ще­го к эти­ке сво­им бо­же­ст­вен­ным про­из­во­лом под стра­хом ка­ко­го-то не­ве­до­мо­го на­ка­за­ния, хо­тя на­ка­за­ни­ем слу­жит уже са­мо при­ну­ж­де­ние, при­том при­ну­ж­де­ние ме­та­фи­зи­че­ское.

Гря­дут но­вые бун­ты, под­жо­ги, рек­рут­чи­на, роз­ги, ка­тор­ги.

Я один из тех, кто не за­хо­тел си­деть на нит­ке Бо­га.

По­то­му что че­ло­век мо­жет сми­рить­ся толь­ко с нит­кой са­мо­го се­бя.

 

СТРАХ ВРА­ТА­РЯ ПЕ­РЕД ОДИН­НА­ДЦА­ТИ­МЕТ­РО­ВЫМ

 

Мы не про­сто по­па­ли в се­ре­ди­не мат­ча на за­хва­ты­ваю­щую иг­ру и не зна­ем сче­та; мы так­же вы­ну­ж­де­ны бу­дем уй­ти, не до­ж­дав­шись кон­ца мат­ча. И не у ко­го бу­дет по­том спра­вить­ся о сче­те. Что ме­ша­ет нам при­знать эту иг­ру сво­ей.

Сколь­ко бу­дет длить­ся еще эта иг­ра - не­из­вест­но, зри­те­лей уво­дят по­оди­ноч­ке, и они ухо­дят, как пра­ви­ло (на­до от­дать им долж­ное), не со­про­тив­ля­ясь. Про­сто, их вре­мя, как го­во­рит­ся, при­шло, а смыс­ла этой бе­гот­ни по по­лю за мя­чом они все рав­но не пой­мут, про­си­ди на три­бу­не хоть еще сто лет. По­это­му все, да­же жен­щи­ны и де­ти, ухо­дят без осо­бых со­жа­ле­ний.

Они ис­че­за­ют один за дру­гим, под уха­нье мя­ча и рев три­бун, ино­гда их уво­дят де­сят­ка­ми, сот­ня­ми, ты­ся­ча­ми, ино­гда ру­шат­ся це­лые сек­то­ры ста­дио­на, по­гре­бая под об­лом­ка­ми ли­кую­щих зри­те­лей, но дру­гие, ко­му по­вез­ло боль­ше, это­го да­же не за­ме­ча­ют. Уво­дят по­че­му-то да­же по­ли­цей­ских, при­зван­ных блю­сти по­ря­док. Уво­дят по­нем­но­гу да­же иг­ро­ков, бо­ко­вых су­дей, да­же си­дя­щих на ска­мей­ке за­пас­ных, да­же вра­чей и тре­не­ров, да­же глав­но­го су­дью, за­ме­няя их по ме­ре на­доб­но­сти кем-ни­будь из зри­те­лей. Зри­те­ли не про­тес­ту­ют. Они бы­ст­ро пе­ре­оде­ва­ют­ся и вы­хо­дят на по­ле, уме­ло вклю­ча­ясь в иг­ру.

По ря­дам раз­но­сят мо­ро­же­ное и во­ду, поп­корн и дру­гие ла­ком­ст­ва, бо­лель­щи­ки не гля­дя бе­рут их у тор­гов­цев и не от­ры­ва­ясь сле­дят за по­един­ком. Все сме­ша­лось: тот, кто сей­час, вот толь­ко, си­дел ря­дом - уже на по­ле и иг­ра­ет в чу­жой ко­ман­де, да и сам ты вот-вот за­ме­нишь ко­го-ни­будь из иг­ро­ков, так что не зна­ешь, с кем ты и за ко­го на­до бо­леть.

Ре­ву­щий, не­го­дую­щий сви­сток су­дьи: од­ной из ко­манд сей­час бу­дет на­зна­чен штраф­ной. Иг­ра ру­ка­ми, тем бо­лее на соб­ст­вен­ной штраф­ной пло­щад­ке, за­пре­ще­на. По прав­де ска­зать, иг­рок лишь спа­сал свои во­ро­та. Кто бро­сит в не­го ка­мень?

Ста­ди­он сти­ха­ет. Мяч на один­на­дца­ти­мет­ро­вой от­мет­ке. Бо­лель­щи­ки впо­пы­хах при­во­дят свои чув­ст­ва в по­ря­док, вы­би­рая се­бе про­тив­ни­ка ско­рее не по обя­зан­но­сти, а нау­гад. Вра­тарь сто­ит, от­ли­тый из брон­зы, по­сре­ди во­рот, как по­сре­ди судь­бы. Он гип­но­ти­зи­ру­ет мяч, как маг. Он один его враг, этот мяч, - не бо­лель­щи­ки, не ко­ман­да про­тив­ни­ка, не но­га иг­ро­ка. Вся не­на­висть, все зло ми­ра со­сре­до­то­че­ны сей­час в этом мя­че. Вра­та­ря как бы не за­ме­ча­ют, его слов­но нет, он слов­но вы­не­сен за скоб­ки сол­неч­ной сис­те­мы (и за скоб­ки сол­неч­ной сис­те­мы иг­ры). Весь ста­ди­он сей­час про­тив оди­но­ко­го его, но без не­го. Ибо враг у всех толь­ко один, круг­лый. Все хо­тят, что­бы мяч вле­тел в сет­ку -  да­же, втай­не, на са­мом де­ле, иг­ро­ки его соб­ст­вен­ной ко­ман­ды, его дру­зья. Да­же тре­нер. Да­же он сам. И уж тем бо­лее стол­пив­шие­ся за его спи­ной ре­пор­те­ры. Что же го­во­рить о про­стых зри­те­лях? (Да­же су­дьи под­су­жи­ва­ют сей­час его вра­гам сво­им хо­ро­шо скры­тым же­ла­ни­ем.) Они ждут. По­то­му что все, в ка­ж­дое мгно­ве­нье иг­ры, - все­гда -  же­ла­ют толь­ко раз­вяз­ки. В этом все де­ло. Все­гда.

Но на са­мом де­ле все они бо­ят­ся дру­го­го: что удар так и не бу­дет на­не­сен, что мяч так и ос­та­нет­ся на ме­ло­вой от­мет­ке, что на­бран­ный до гор­ла воз­дух в лег­ких так и не бу­дет вы­дох­нут ста­дио­ном, и, ко­неч­но, вра­та­рем, и, ра­зу­ме­ет­ся, мя­чом. По­то­му что мяч то­же ждет, и еще не­из­вест­но, кто боль­ше, и ес­ли он нач­нет свое дви­же­ние рань­ше, чем его кос­нет­ся но­га иг­ро­ка, он не­из­беж­но уй­дет ми­мо. (Ожи­дав­шие один­на­дца­ти­мет­ро­во­го в свои во­ро­та это зна­ют.) По­то­му что стрем­ле­ние мя­ча и стрем­ле­ние иг­ро­ка долж­ны на­чи­нать­ся син­хрон­но и сов­пасть в ро­ко­вой точ­ке уда­ра. И, ра­зу­ме­ет­ся, не­тер­пе­ние ста­дио­на не долж­но до­ми­ни­ро­вать над дву­мя эти­ми стрем­ле­ния­ми - иг­ро­ка и мя­ча - ина­че ре­зуль­тат то­же бу­дет пла­чев­ным. Всё со всем долж­но сов­пасть - и стре­ла, и ды­ха­ние луч­ни­ка, и цель. Ибо ми­шень все зна­ет на­пе­ред еще до то­го, как лук на­тя­нут. И все уча­ст­ни­ки иг­ры, и мяч, и зри­те­ли всё зна­ют то­же. Ибо цель все­гда не­дос­ти­жи­ма и все­гда по­ра­же­на - од­но­вре­мен­но. И это яв­ля­ет­ся ис­тин­ной при­чи­ной на­пря­же­ния ста­дио­на: ис­тин­ной по­до­п­ле­кой иг­ры. И все по­это­му бо­ят­ся, что про­би­ваю­щий пе­наль­ти су­ме­ет лишь раз­бе­жать­ся, но так и не до­бе­жит до мя­ча, что мо­жет быть да­же кос­нет­ся его, но не под­ни­мет в воз­дух, что мо­жет быть под­ни­мет, но мяч не до­ле­тит до во­рот, а за­сты­нет где-ни­будь по­се­ре­ди­не судь­бы, как вра­тарь, как брон­за. А все это про­во­ци­ру­ет не­тер­пе­ние. И у мя­ча мо­гут сдать нер­вы.

Но боль­ше все­го это­го бо­ит­ся вра­тарь. По­то­му что - он один это зна­ет - он так ни­ко­гда и не до­ж­дет­ся штраф­но­го, его так или ина­че уве­дут и за­ме­нят, как раз на се­ре­ди­не уда­ра, на пол­пу­ти мя­ча к це­ли, на пол­пу­ти его ожи­да­ния раз­вяз­ки, по­сре­ди судь­бы. И по ре­ву ста­дио­на он так и не су­ме­ет по­нять, к че­му от­не­сти ли­ко­ва­ние три­бун: то ли к за­би­то­му в его во­ро­та го­лу, то ли к про­ма­ху про­би­ваю­ще­го один­на­дца­ти­мет­ро­вый удар игрока.

Но ему уже бу­дет все рав­но. По­то­му что это бу­дет уже со­всем дру­гая иг­ра, по­то­му что в его во­ро­тах бу­дет сто­ять дру­гой гол­ки­пер, по­то­му что ог­ля­нуть­ся нель­зя, и по­то­му что он вы­дох­нет с об­лег­че­ни­ем воз­дух уже за пре­де­ла­ми этой чу­жой иг­ры - рав­но как и вле­тев­ший в его во­ро­та мяч.

 

НА СВИДАНИИ С СОБОЙ

 

Я все чаще вижу себя матерью, закрою глаза - и становлюсь ею. Сохнут руки, западают глаза и щеки, тает, как грязный снег, плоть. Она все больше уходит в землю, и за ней ухожу я.

Я прихожу к ней в дом, подхожу к ее постели, но она лежит, отвернувшись от меня к стене, и даже не приветствует меня. Это называется конец. Конец, у которого не было начала.

Мы молчим. Мокрый октябрь со снегом. Печь, затухая, сипит. Я иду во двор, набираю угля со снегом, с глыбами обвалившегося с крыши льда. Я топлю ими печь. Печь гудит, как пламя ада, пожирая воду времени. Красные листья осени липнут к стеклу.

Я пришел к тебе на свидание, мама. Созревшие для гибели приветствуют тебя.

Я пришел к себе на свидание, мама, в старый наш дом под черемухой, обвившей его, как паук.

Из трубы идет дым. Октябрь на исходе, рябиновая и снежная метель. Я топлю мировую печь льдом и снегом; красные листья смерти липнут к моему окну.

Ты не повернешься ко мне. Я так и не увижу больше тебя в лицо, мама, потому что тебя больше нет.

Я все чаще встречаюсь с собой, отвернувшись от самого себя.

 

РОД­НЫЕ ОСИ­НЫ

 

Ко­гда она уми­ра­ла, то за­ве­ща­ла не об­но­сить ее мо­ги­лу ог­ра­дой и не иг­рать ни­ка­кой му­зы­ки. "До­воль­но, и так всю жизнь в тюрь­ме про­жи­ла, так хоть в мо­ги­ле от­ды­шусь, на во­ле. Под родными осинами".

Мы и сде­ла­ли так, и ра­до­ва­лись, что че­ло­век все же мо­жет пре­одо­леть судь­бу, об­рес­ти во­лю. Сне­сти все ре­шет­ки и тюрь­мы, ес­ли не при жиз­ни, то хо­тя бы по­сле смер­ти, и очутиться на свободе.

Че­рез не­сколь­ко лет по­сле смер­ти ма­те­ри я увидел, как на клад­би­ще, во­круг ее мо­ги­лы, ста­ли по­яв­лять­ся стай­ки неструганных кольев с но­ме­ра­ми на алю­ми­ние­вых бляхах – а те­перь их уже здесь це­лая по­ля­на. Это мо­ги­лы бе­зы­мян­ных за­клю­чен­ных, которых хоронят тут же. Они теснят родную могилу и обступают ее со всех сторон.

Нет, она не об­ма­ну­ла судь­бу и не об­ре­ла сво­бо­ды.

Ве­ли­кая го­речь не­во­ли пре­сле­ду­ет нас и по­сле ухо­да.

 

В ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ

 

Умер человек, друг. Где был в это время Бог? Ел шашлыки, соблазнял своих небесных наложниц, читал газету? Что бы ни говорили, этот вопрос всегда остается: почему Он молчит, когда его детям плохо? Если Он счел нас равными себе и отпустил на волю, почему так и не сказать, а продолжать делать вид, что знаешь и можешь больше? Это называется: хорошая мина при плохой игре.

Он лежал в коме, без сознания, с подключенным искусственным сердцем, в бреду. Я медитировал на нем, помогал его сердцу ожить, вздрогнуть.

Он жил еще день и появилась надежда. Надежда на то, что у Него есть все-таки совесть.

Я снова пытался помочь ему, но уже не увидел его: в месте, где еще вчера я видел его лицо, была дрожащая тьма. Потому что в это время его уже не было с нами. Так мне потом сказали.

Он лежал в коме, без сознания, с подключенным искусственным сердцем, в бреду. Я медитировал на Нем, помогал Его сердцу ожить, вздрогнуть.

Он жил еще день и появилась надежда. Надежда на то, что у Него есть все-таки совесть.

Я снова пытался помочь Ему, но уже не увидел Его: в месте, где еще  вчера я видел Его лицо, была дрожащая тьма. Потому что в это время Его уже не было с нами.

Так мне потом сказали.


"НЕЗАВИСИМАЯ ГАЗЕТА" (№ 119, 30.06. 2000 г.) 

 

 

АЛЕКСАНДР ИВАНЧЕНКО                                                                КУЛИСА НГ

 

HOMO MYSTICUS

 

 

Государство - это Он

 

Народ? Это когда из множества негодяев делают одного праведника.

Государство? Это когда один негодяй правит от имени этого праведника.

Государство - это Он, Преступник с большой буквы, возглавляемый Богом, Народом и их Уголовным кодексом.

О таком Божьем Царстве они  и мечтают.

 

Страх мародеров

 

Посмертное признание, как и посмертная клевета, похоже на мародерство. Обобрать труп спешат все, как друзья, так и враги..

Быть может, ничто так не страшит в смерти, как страх остаться беспомощным среди людей.

Достаточно, что мы жили среди них.

 

Благородные седины

 

Седина украшает мужчину. Он даже горд ею: она его зрелость и опыт. Его голова – как блеск разума, поучение человечеству.

Седина там его приводит в уныние. Это и показывает, упадок чего его беспокоит сильнее.

Но седина женщины для него горше.

 

Смерть после жизни

 

Двух мертвецов еще раз казнили после повешения: одного обезглавили сверху, другого снизу.

Кому из них больше повезло?

 

Жизнь после смерти

 

На ухо Адаму:

Решай сам, как бы ты хотел быть обезглавлен после смерти – сверху или снизу. Выбрал? То-то и оно.

Это живет и после смерти.

 

Тест на сообразительность

 

– У израненного самолюбия, у израненного самосознания, у израненного фаллоса – чья боль стихнет быстрее?

Одновременно, – вырвал я признание у Поранившего.

 

Страх и ничто

 

Вглядываясь все глубже и глубже в свой страх и нежелание не быть, я не вижу наконец в нем ничего, кроме страха не иметь женщину.

Преодолевая все больше и больше свое желание иметь женщину, я все больше и больше преодолеваю желание быть.

Преодолевая свое желание быть, я преодолеваю небытие.

Преодолевая небытие, я преодолеваю то и другое.

 

Целомудрие похоти

 

В самом начале полового акта, даже не в начале его, а на самой вершине возбуждения, всегда есть что-то от высшего знания, возможности проникновения в запредельное, близкое соседство истины, от которой всегда отдаляешься нетерпением и желанием большего, а затем, сколько бы раз ты ни испытывал оргазм, столько же раз оказываешься в аду.

Собственно, это ощущение близости к истине возникает на вершине всякого наслаждения вне самого наслаждения, в верховной точке подступа к нему. Я думаю, то горькое разочарование мужчины после и восторг до связаны именно с этой близостью познания - и очередным поражением незнания. Разница ощущений мужчины и женщины после - метафизическая: женщина в этот момент знает (или думает, что знает), а мужчина мог бы знать, да не узнал.

Поэтому в полноте целомудрия высшего знания всегда есть что-то от недосказанности, недоговоренности, недостижения и незавершения. Как будто бы для того, чтобы окончательно знать, нам необходимы скромность и смирение и желание отступить от знания - в незнание; как будто бы незнание - условие знания. Как будто бы неведение больше истины. Только тогда истина открывается нам.

Целое вычитается из целого и целое остается.

 

Половая щель Бога

 

До каких пределов вы позволяете мне искоренять мой эгоизм, то есть – разрешаете мне мое самоотречение? – Только до границ,  где ваш эгоизм не нуждается в моем.

До каких пределов вы разрешаете мне мое самоутверждение, то есть экспансию моего "я"? – Только до тех, где мой эгоизм не мешает вам наслаждаться вашим.

Вы не можете пропустить в эту узенькую щель даже чужого маленького удовольствия – а хотите пропустить  в нее страдание Бога!

 

Постоялый двор человекобога

 

Церковь из Бога сделала постоялый двор для тела, а из человека – постоялый двор для Бога – как бы она хотела при этом устоять?

Богословие превратило Бога в убежище сомнения и неверия – как бы оно хотело при этом выжить?

На постоялых дворах много плебса и много кухонных запахов.

Запах полевых цветов неверия так прекрасен.

 

Где я?

 

Где я, когда –

надвигаюсь своим хаосом на хаос мира?

надвигаюсь на хаос мира своей пустотой?

надвигаюсь своим хаосом на пустоту мира?

надвигаюсь на пустоту мира своей пустотой?

 

Соперник гения

 

Талант плюралистичен, гений – монистичен.

Талант соперничает со всеми, гений – ни с кем.

Талант, чтобы самоутвердиться, убивает других, гений – себя.

Талант нуждается в Боге, гению он мешает.

Да и то, лишь до того момента, пока не поймет, что Бог – он сам.

Поэтому с самого начала гений соперничает лишь с собой.

 

Благородство вещей

 

Днем вещи отчуждены от себя и существуют для нас, обманывая и очаровывая собой. Днем мы оставляем себя и предаемся созерцанию внешнего, когда вещи существуют для нас.

Ночью вещи существуют для себя и отчуждены от мира: в этом благородная неназойливость вещей. Ночью они оставляют нас для самих себя и предаются самосозерцанию.

О своем самосозерцании мы забываем, хотя весь мир взывает к этому.

Я преклоняюсь перед первородным благородством самосозерцающих вещей.

 

Сладострастие Бога

 

Женщина, отвергнувшая притязания моей плоти, Бог, отвергнувший притязания моего духа, – где, в каком вертепе вы предаетесь сладострастию?

Вы всегда отказывали мне в этом одновременно.

 

Стыд Бога

 

Стыд – это единственное чувство, которое есть у Бога. Поэтому я называю это чувство божественным, то есть трансцендентным.

Спросите у Бога, чем он стыдится быть больше всего, и он скажет: бесстыдной женщиной.

Потому что стыд – главное оружие обольщения.

А Бог – обольщает.

Поэтому он - не женщина.

Обольщать и не быть женщиной - это и значить быть Богом.

 

Апофатическое богословие

 

Проследить, где понятие "Бог" сначала раздвигает, а затем ограничивает пределы умозрения - это, собственно, и есть важнейшая задача любого мышления, любой философии. Тогда Бог просто инструмент нашего мышления, хотя и необходимый, но не абсолютный. "Философствовать - это значит учиться умирать"? Разумеется. С одним небольшим уточнением: "умерщвлять". Это значит: научиться в себе умерщвлять все.

Обожествление инструмента мышления - самое варварское язычество потому, что признает только одну (начальную) стадию развития умозрения, при которой Бог необходим, и пренебрегает другой (следующей), при которой он отбрасывается как помеха. Традиционный "атеизм", разумеется, это только разум до расширения его "Богом" - тогда как проблема состоит в том, чтобы упразднить его после расширения.

Ничего удивительного, что "Бог" обоготворен: ведь он раздвигает границы мышления, а, значит, бытия, дает человеку почувствовать свое могущество. Более удивительно то, что не обожествлено "безбожие", снимающее последние преграды мышлению и бытию. Но до этой границы доходят только те, кто любят опасность и не боятся остаться ни с чем даже при полете  в пропасть.

Другие делают из  Бога не цель, но средство.

К исчерпывающему выводу моей интуиции могу лишь добавить эпизод из жизни Плотина, который положительно истолковывается в этом контексте. Когда, по свидетельству своего биографа Порфирия, философ был приглашен богобоязненным Амелием посетить храм и отдать богам должное (пойти, так сказать, на свидание с ними), Плотин воскликнул: "Пусть боги ко мне приходят, а не я к ним!" - словно, по-философски употребив свои подручные средства, мыслитель раз и навсегда разделался с ними! Плотин словно отказывается от повторения заблуждения.

Истинный, эзотерический смысл всякой религии состоит в том, чтобы, все более раздвигая границы умозрения, сначала дать мыслящему разуму сверхценность, а затем снять, в лице этой высшей ценности, необходимый инструментарий мышления, по достижении цели которого эта ценность и упраздняется. "Если безумно не верить в Бога, - говорит Вл. Соловьев, - то еще безумнее верить в Него наполовину". Вот эта-то вторая и лучшая половина - и есть истинная вера в Бога как в преодоленную ненужность.

На месте упраздненного Бога встает Пустота - вместилище всякого Бога и безбожия, обнимающая всё. Ее как раз больше всего и опасаются, потому что она кажется ничем. Но как бы Полнота была всем, если бы она не была Пустой?

Видеть это - вопрос не религиозного, а надрелигиозного опыта, знать это - дело не разума, а отсутствия его.

 

Опыт эзотерики

 

Днем говорить "Бог", чтобы ночью достичь самого себя - вот чему нас учит настоящая религия.

Она скрывает это солнце от профанов, которое светит после захода самого себя еще ярче.

 

Эстетика страха

 

Чувство страха по преимуществу эстетично: это почти всегда страх или бесформенного, или безобразного, или совершенного, или прекрасного.

Страх крысы, змеи, жабы, гиены, уродливого, безобразного,  физического или нравственного разложения, запаха разложения – это страх отвращения, страх утраты формы, страх безобразия формы.

Страх привидений, духов, безмолвия, одиночества, пустоты, пространства, разреженного, множественного, Бога – это страх отсутствия формы, страх бесформенного.

Восторг перед красотой пейзажа, звука, музыки, голоса, скульптуры, архитектуры, святости, моральности, мощи, аромата, всего непостижимого и прекрасного – это страх полноты формы, ужас полноты ее присутствия в совершенном и прекрасном.

В свободе нет страха, нет ужаса, нет прекрасного.

 

Крики и шепоты

 

"У меня для тебя есть бесформенное", – говорит Бог, чтобы ужаснуть.

"У меня для тебя есть форма", – отвечает художник, чтобы не ужаснуться.

"У меня для тебя есть форма!" – говорит художник, чтобы испугать.

"У меня для тебя есть бесформенное!" – говорит Бог, чтобы не испугаться.

 

Из тени в свет перелетая

 

"Господа, – недоумевает Розанов, – в гусенице, куколке и бабочке – которое же "я" - их?"

То есть, центр личности, душа существа.

Присутствовавший здесь же Флоренский не задумываясь объявил бабочку "энтелехиею" (сущностью) гусеницы и куколки. На том и порешили.

Жаль, что они не видели сна, приснившегося Чжуанцзы

Чжуанцзы снилось, что он маленькая бабочка, летающая среди цветов. Когда он проснулся, то не мог решить, кто он: Чжуанцзы, которому приснилось, что он бабочка, или бабочка, которой снится, что она Чжуанцзы.

Впрочем, сон такой каждому видеть приходилось, видели и они.

Всем доводилось бывать Чжуанцзы – мало кому бабочкой.

 

М М М

 

Кстати, о пирамидах и бабочках.

В женщине, носящей тройню (пятерню, семерню и т.д.) - которое же из них "я" ее? Считает ли она их всех своим коллективным "я" (или сверх-Я), или только его приятными сожителями (соседями)? Превращается ли здесь сосуществование в существование, или "я" женщины стремится освободиться от них как от ложных "я", притязающих на ее независимость? Экстерриториальны ли эти другие "я" по отношению к "я" матери? Все это нуждается в рассмотрении.

Женщина, уже по одной своей природе способная представить и выносить в границах своего "я" другое "я" или даже несколько других "я" - в рассрочку или одновременно - по природе должна быть и менее эгоистическим существом, чем мужчина.

Это же обстоятельство никогда не позволит ей признать свое "я" несуществующим и обрекает ее на вечный дуализм, вечное "я" и "они", "я" и "мое" - на вечную множественность мира, иллюзию которой она производит из себя самой.

Мужчину же она стремится поглотить как свое собственное "я", отделившееся от нее во внешнюю форму мира, вернуть его назад в свое плюротворящее лоно, растворить его в себе и в его лице - все другие "я", размноженные ею, - теперь уже как объективацию мировой иллюзии, ею же порожденной, преодолевая в акте совокупления майю и грех множественности. Для нее соитие - это трансцендентальное событие, до которого мужчина никогда в соитии не поднимется, трансперсональная, безличная акция преодоления, что бы она при этом ни думала, как бы она это ни называла. Поэтому соитие будет вечной сущностью  женщины, стремящейся умертвить в нем не только все произведенные ею на свет призрачные "я", но и самую возможность размножения - и так достичь своего единства. Этот процесс, обратный  ее разъединению, ее плюральности, ее размножению мнимости и иллюзии, я называю восстановлением Единого, который она, конечно, называет другим именем.

М, М, М - мужчина, мужчина, и еще раз мужчина - вот суть мирового онтологического процесса, который я понимаю как познавательный процесс, в котором женщина всегда будет нуждаться в мужчине как в средстве своего  избавления от иллюзии, а мужчина в ней - лишь как в воплощении  этой иллюзии.

Обе роли, конечно, забавны, хотя и являются ведущими на земном театре трагедии.

Но даже и в этом театре мужчина - зритель.

 

Сексопатология обыденной жизни

 

Проблема женщины - это ее ущербность (разъятость); проблема мужчины - это его излишество (сомкнутость). Они пытаются решить эту проблему сообща: она - восполняя им свою ущербность, он - скрывая в ней свое излишество. Так они хотят сложить целостность и гармонию.

Но даже в этом случае они не составляют целостности и далеки от гармонии: целое возникает не из соединения недостающего и излишнего, а из отсутствия того и другого.

Вот если бы они оба были сомкнуты или разъяты!

 

Преображение эроса

 

Мужской орган – это образ активной воли, образ поиска, исследования, любопытства, искренности, гордыни, негодования, отчаяния, гнева, агрессии, беспокойства, смятения, сомнения, внеположности, трансперсональности, страсти, стремления, движения – образ познающего, образ познания, образ субъекта.

Женский орган, напротив, – это образ пассивной воли, образ сокрытия, тайны, лживости, смущения, двуличия, мнимости, стыда, покорности, смирения, скромности, самодостаточности, сосредоточенности, целостности, инерции, покоя, самосозерцания – образ познаваемого, образ объекта.

Поэтому мужчина в целом – это познание,  его субъект; женщина в целом – познаваемое, объект познания. В кульминации полового акта они достигают знания именно в точке, в которой оба перестают быть субъектом и объектом и рождают новое качество – знание.

Совершенно то же происходит и в процессе познания, во взаимодействии познающего и познаваемого, где оба исчезают с достижением знания.

Поэтому познание эротично.

Поэтому соитие гносеологично.

 

Святая Троица

 

Бог обнажил женщину – это первое раздевание;

Любовник обнажил женщину – это второе раздевание;

Художник обнажил женщину – это третье раздевание.

Кто их них действительно обнажил?

Тот, кто Един в трех лицах: и бог (Бог-Отец), и любовник (Сын), и художник (Дух Святой).

Все дело в том, чтобы быть троицей.

Тогда женщина обязательно обнажится.

 

Who is who

 

А в этой распятой Троице – кто из них кто?

Иисус – Бог-Отец; уверовавший разбойник – Бог-Сын; сомневающийся разбойник – Бог Дух Святой.

Неверие больше веры.

А вместе они составляют Бога.

 

Прозрение центрфорварда

 

Когда попадаешь в центр самого себя, то обретаешь чувство равновесия и понимаешь, что безумие тебе больше не грозит, что оно лежит где-то в темных областях, окружающих этот центр, и вращается вместе с ними, притянутое другими планетами, и что ими называется все, что было блужданием вокруг этого центра, чем бы оно ни называлось у мира – философией, литературой, религией, семьей, родиной, верой, любовью – что этот центр не их центр, он лежит вне их круга и периферии, что он является центром  самого себя.

Безумие - это опасное вращение "я" вокруг нескольких центров сознания, равных по величине и массе, между которыми "я" неизбежно будет разорвано или раздавлено.

Религия, искусство, наука, любой объект, превращенный в сверхценность нашего "я", кроме самого "я", свободного от самосознания, готовят клиентов для дома умалишенных.

Особенно когда на "я" надвигается Юпитер Бога.

 

Центростремление

 

Когда достигаешь в себе центра внутреннего, то становишься совершенно неуязвим для внешнего мира; когда достигаешь центра внешнего, становишься недоступным для самого себя.

Достичь центра внутреннего значит достичь абсолютной безопасности, совпадения с самим собой; достижение центра внешнего означает абсолютную угрозу, максимум удаления от "Я".

 

Человек - это звучит гордо

 

"Если бы наше существование было действительно прекрасно, счастливо и достохвально, то акт, вследствие которого оно возникает, имел бы, наверное, другую физиономию", - говорит Шопенгауэр.

Я иду еще дальше и говорю: образ человека, суть его нравственной и онтологической сущности, запечатлен не в образе его лица, или глаз, или души, или духа, а в образе его детородных органов, их отвратительного и зловонного безобразия, их беспримерной тупости и жестокости, животности, лицемерия, абсурда. Когда человек действительно освободится не только от похоти как таковой, но и от похоти существования, он наверняка будет иметь другой облик, менее напоминающий стыдное и безобразное. Сегодня его образ - только образ женского или мужского полового органа в обрамлении шерсти, в истечении вечно алчущих кровавых губ, в оскале лона. Не зря мужской половой орган на санскрите именуется "камарупой" ("формой" или "образом" страсти), не зря одним из признаков высшего человека в брахманизме считается сокрытость половых органов (у мужчин), не зря у величайшего из мужей - Будды - они были сокрыты, незримы. Чтобы стать "своими собственными художественными формами" (Белый), люди сначала должны отречься от этого тела, от такой чувственности, перейти в инобытие и оттуда направлять творение своего нового облика, своего нового тела. Пока же им ненавистна самая мысль о другом образе.

"Высшее сознание разовьется сперва, - говорит Анни Безант, - а затем уже сформируются необходимые органы для его проявления". Пока же большинство имеет тот облик, какой имеют его главные предпочтения и стремления, то есть тот, которого оно единственно заслуживает.

 

Возражение Шопенгауэру

 

В связи с этим наше возражение Шопенгауэру.

Шива, бог разрушения в индуизме, имеет своим атрибутом Лингам (фаллос) не потому, что он – уничтожение индивидуума при одновременном сохранении вида (вполне материалистическая мысль), а потому что он -  Познающий, Познание, рассеивающее покров Майи (иллюзии), обольститель мира, но и разрушитель божественной целостности Неведения (Авидьи), символом чего и является Лингам.

В высокогорных пещерах Гималаев индусы поклоняются уже даже не Шиве, а только его ледяному Лингаму – символизирующему ледяную страсть истинного познания.

 

Падение Бога

 

Если "господин знает лишь высоту, на которую его поднимают рабы" (Бердяев), то Бог знает лишь глубину, на которую его опускают люди.

Другого мерила у человека попросту нет: он возносит Его на глубину своего падения.

 

Ужас объективации

 

Ужас Паскаля перед необъятными пространствами, равнодушными к человеку и его судьбе, – это ужас объективации, грозное недоумение субъекта перед объектом, возникающее при всяком противопоставлении себя миру. Если бы он мыслил себя не в этих пространствах, а хотя бы пространства в себе, то уже этим бы согрел холод звезд и примирился со своей участью.

Я уже не говорю о том, чтобы поглотить собой этот ужас пространств.

Но это – только для тех, кто сознает Свой Собственный Ужас.

 

Сиюминутность зла

 

Зло почти всегда выглядит очевиднее, выразительнее, красноречивее, прекраснее добра. В чем его убедительная опасность?

В том, что оно вооружено инстинктом индивида, ему сообщены индивидуальная окраска, личное стремление, сокрушительная энергия частного, посюстороннего перед кажущейся неосмысленной волей общего и потустороннего. Означает ли это, что у добра инстинкт и воля отсутствуют?

Нет, ибо инстинкт добра имперсонален, глубоко скрыт, внедрен в роде, а не в индивиде, озабочен сохранением общего, а не частного, распространен за пределы индивидуального, надличен, трансперсонален, тогда как зло действует только в интересах индивида, равнодушно к роду. В конечном счете оно не опасно, ибо не опасно для рода, который оберегаем добром.

Оттого добро почти никогда непосредственно не торжествует: оно побеждает лишь за пределами индивида – во внуке, а не в деде, в сыне, а не в отце. Поэтому мы говорим –

Род оберегаем злом.

 

Жить не по лжи

 

Когда человек лжет, лицемерит, двурушничает, боится, он отказывается говорить от имени самого себя. Когда он отказывается говорить от имени самого себя, от имени кого он говорит?

От имени инстинкта.

Всякое низкое стремление, сопровождаемое самоутверждением, мы называем самоотрицанием, потому что оно направлено на утверждение только себя и есть самосохранение только индивида. В самоутверждении индивида отрицается не только род, но и сам индивид

Моральное поведение, сопровождаемое самоотрицанием, мы называем самоутверждением, оно есть высший инстинкт, потому что направлено на отрицание себя в пользу  самосохранения рода. В самоотрицании индивида утверждается не только род, но сам индивид.

Эти два инстинкта, инстинкт личный и инстинкт родовой, человеческий, борются между собой и составляют содержание истории.

Победа низшего над высшим означает упадок рода, упадок человечества.

Преодоление низшего высшим есть восхождение рода, восхождение человечества.

Борьба обоих в одном человеке составляет его моральную жизнь и определяет его личную историю.

Преодоление того и другого есть свобода.

 

Поэта далеко заводит ритм

 

Кто пишет, лепит, творит истинно, тот и  живет истинно, в согласии с ритмом Космоса, восполняя вселенские пустоты ритма ритмом своей крови, своего сердца. Кто живет, дышит, пишет помимо ритма, вне вибраций Космоса, тот и существует помимо истины, вне вибраций сердца.

Единственной своей задачей я вижу не воспроизведение каких-то "смыслов", а устранение зияний и провалов в ритмической ткани бытия, восстановление божественной метрики, упразднение нарывов и опухолей лишних слогов жизни, горбов фальшивых звучаний существования, успокоение бесплодных колебаний мира, умиротворение побочных онтологических модуляций, выстраивание общего звучания жизни в согласии с тайным ритмом сердца. В эту задачу утончения и исправления ритма вписаны вся мораль, весь долг, вся философия, вся религия, все творчество, вся метафизика - все поиски моего "Я". Разгадку ритма я приравниваю к разгадке бытия.

Ритм зарождается в сердце и переходит в слово. Переходя в слово, он теряется в дебрях языка, но я не теряю связи с его источником, а продолжаю слушать его. Часто я начинаю предложение, не зная не только, как закончу его, но и что меня ждет за ближайшим поворотом, следуя единственному надежному проводнику - ритму. Тогда он погружает меня в Неизмеримое и соединяет Его с моим сердцем. Он кульминирует в Ничто, Бессмысленном, Пустоте. Смысл обретается потом, на вершине ритма. Через него, на самой глубине моего погружения в безмысленное, я обретаю верховный смысл, соответствующий глубине падения.

Бессмыслицей речи я называю не темноту слова, а отсутствие в нем ритма или темный ритм внепоэтического высказывания. Прекрасное и безобразное отличаются друг от друга только полнотой и качеством ритма. Даже безобразие музыки, времени и пространства, полового акта было бы менее переносимым, не имей они в своей основе ритма нашей крови, ритма сердца. Амплитуда ритма приближения к Богу и приближения к себе - одна и та же.

Поэта далеко заводит ритм - именно так я исправляю бесчувственную строку стихописца. Ибо я раскачиваю себя без слов, колеблем одной кровью, одной судьбой; только ритму я служу, подчиняю свою жизнь, композицию своего внутреннего и внешнего пространства, его одного делаю своим смыслом, своим посредником, своим Богом; его называю вдохновением, пульсом воображения, носителем внимания и понимания, дыханием стиля. Заместителей у него я просто не вижу. Бессловесная мантра его подземного гула растворена в моей крови.

Я следую напряжению и току крови, отдаваясь ее вольному полету, не боясь, что не попаду - в сердце.

 

Убедительность безобразного

 

Безобразная убедительность полового акта подсказывает нам метод, с каким мы должны действовать в мире, чтобы овладеть им:

только ненасилием,

только прониканием,

только красотой.

 

Между молотом и детородным членом

 

Не "молотом" они философствуют, а детородным членом. В этом все дело: и меч, и молот, и кровь.

Поэтому бессемянное им недоступно.

 

Не верю!

 

"Закат Европы", "Конец истории", "Смерть Бога" – не верю.

Когда вы, наконец, провозгласите смерть самих себя, чтобы я вам поверил?

Я жду.

 

 

Луна и солнце

 

Вот что при всем отрицании воли, "эго", личности, жизни отчетливо видно в Индии: восторг самоотрицания, солнце, день, полнокровие, жизнь. –

Есть что отрицать.

Вот что при всем утверждении воли, "эго", личности, жизни отчетливо видно в Европе: уныние самоутверждения, луна, ночь, малокровие, смерть. –

Нечего утверждать.

Где они могли бы встретиться?

 

Санньяса духа

 

Странствующий отшельник, брахман (санньясин) не должен был оставаться долее трех дней в городе, лесу, деревне, любом месте, чтобы не привязываться к ним и не оставлять после себя боли.

Я не задержусь и секунды у моего прежнего воззрения, чтобы оно не превратилось в заблуждение.

Поэтому я – санньясин духа.

 

Лесной пожар

 

Когда мир в огне - пылает, ревет, клокочет, как лесной пожар, надвигаясь на тебя стеной, - то нет другого способа остановить этот пожар и выжить, как зажечь свой собственный пожар и направить его навстречу большому огню. Иначе мир сожжет тебя дотла.

Мир в огне. Я один из немногих, вышедших навстречу огню своим огнем - и стою твердо и холодно перед ним, как лед, - пылая.

 

Уроки мастерства

 

Они с полным доверием относятся к  словам и поэтому – к этой так называемой реальности, наводненной словами, и поэтому они пишут: "он встал", "он вышел", "он съел", "он убил" – в полной уверенности, что все именно так и происходит.

Соответственно этому их поведение в мире: он встал, он вышел, он съел, он убил. Их литература – простая регистрация передвижений тела во времени и пространстве, фиксация нелепых жестов куклы, слитых в иллюзии движения в осмысленное существование; интеллект – лишь некоторое подспорье их тела, хитрость их печени или желудка, помогающая распознавать им хитрости других тел, чаще же – только помеха, тормозящая стремление их безрассудной воли.

Литература, философия, мышление вообще начинаются не с осмысления внешнего в духе и преобразования внешних данных в мысли и образы – это означало бы лишь простое переживание уже случившегося или выдумывание того, что случиться может; - это значит предварительное (и единственное) существование ситуации в разуме и отражение ее затем вовне, а не наоборот, как полагают посредственности, не успевающие записывать того, что было с другими. Потрясающая безжизненность этих, с позволения сказать, творений заключена именно в том, что они пытаются зафиксировать и изобразить уже вымышленное, воображенное, сотворенное, прожитое – отраженное в этот мир другими, - теми, кто действительно творит, а не описывает сотворенное другими. Беспрестанное копирование многократно воспроизведенных копий, утративших сходство с оригиналом – их творчество, мелькание теней среди теней – их жизнь.

Когда мысли, образы, мыслеобразы приходят из глубин сознания, они действительно живут и выносят с собой тот единственный язык, в котором они единственно существуют и который только и может быть назван языком – чувствилищем, глаголом, вкусителем и искусителем мира.

Художник, вкушая мир, искушает его языком. Поэтому он одновременно - и бог, и дьявол.

 

Немного солнца в холодной воде

 

Язык – метафизический, а не анатомический орган, мост перехода между духом и телом: в нем объединены вкус яблока и вкус слова, а также воспоминание о вкусе того и другого. Если это не так, то почему истинные слова так вкусны, а неистинные – так безвкусны?

Но я хочу говорить о послевкусии.


"ЛИТЕРАТУРНАЯ ГАЗЕТА" (№ 37, 13.09. 2000 г.)

    

HOMO MYSTICUS

 

 

 

До всяких слов

 

Прошу прощения у своего эха:

Я с трудом выхожу из самодостаточных глубин молчания и вступаю в условную гулкость речи только для того, чтобы напомнить своему эху о безмолвии.

Иногда кажется, что единственное предназначение слова лишь в том, чтобы засвидетельствовать свое бессилие перед эхом – бессилие бытия перед небытием.

Давайте же размножать сущности, т.е. умножать формы, то есть совершенствовать иллюзии, т. е. увеличивать обман.

 

Некуда жить

 

Тургенев вспоминает, как на смотринах казни серийного убийцы Тропмана у него "тихо поплыла земля под ногами, когда палачи, как пауки, набросились на жертву" и как он почти не упал в обморок.

Я слышал о человеке, который, потеряв в авиационной катастрофе все, что у него было дорогого, – жену, мать, единственного ребенка, даже все вещи этого ребенка, получив от администрации аэропорта урну с прахом, сел тут же, посреди декабрьской вьюги, на бетон взлетной полосы и, отказываясь куда-либо идти или даже дышать – со словами "Некуда жить! Жить некуда!", -  вжался ничком в бетон и оставался так не быть, пока его не вывели вон, чтоб не мешал движению.

Это был маленький провинциальный аэропорт с вечной зимой, "кукурузниками" и поземкой.

Он выбрел сквозь лесок на квелую речку, опустил ноги в обледеневшую прорубь – и так, сидя, пошел ко дну, удерживая до последнего над головой свой дорогой кубок.

Разве это не предыстория каждого из нас, разве это не вечная мизансцена всей нашей жизни, а не только ее последних минут?

И вот мы уже с прахом целой жизни в руках выходим в декабрьскую стужу на ледяной бетон весь в извивах поземки, повторяя бескровными губами никому: "Некуда жить! Жить некуда!", и вот уже не на других, а на нас самих набрасываются со своей паутиной пауки.

К какому последнему прибежищу примкнете вы тогда, какой Бог не пискнет тогда детской куклой, прося у вас прощения, какая последняя правда не покажется тогда лживой – когда вы, поднимая свой трагический кубок над головой, уходите в звездную прорубь?

* * *

Вы можете описывать то, что было до проруби, вы можете описывать то, что было в урне, – я хочу свидетельствовать свободу схваченного пауками и идущего на дно.

 

Книги и не-книги

 

Я знаю, как пишутся книги: это освобождение от слов.

Я знаю, как пишутся не-книги: это голод слов.

Литература – это пресыщение, акт выделения, извержения, освобождения,  избавления, сопровождаемый унынием.

Не-литература – это алкание, акт утоления, поиска, вчувствования, насыщения, сопровождаемый ликованием.

Ни уныния, ни ликования: говорю я сегодня.

Это значит - оставаться вне слов.

 

Белые вороны

 

Белая ворона сказала другим, черным: "Вы такие же, как и я, просто вы давно не мылись в бане!"

Когда они отмылись и стали даже еще более белыми, чем она, так что стали гордиться своей белизной, летая над облаками, она крикнула им снизу: "Все равно вы такие же, как и я, вы просто давно не садились на землю!"

Они спустились и растерзали ее, чтобы некому было больше напоминать им ни о белом, ни о черном, ни о земле, ни о небе.

И тогда они снова стали серыми воронами, как и были изначально задуманы, так и не познавшими ни земли, ни облаков.

 

Бог и женщина

 

Женщина и мужчина пробирались ночью одни в глухом лесу.

– Иди позади меня, – сказала она ему, – так я буду чувствовать себя женщиной.

– Иди впереди меня, – с радостью согласился он. – Так я буду чувствовать себя мужчиной.

Его охранял Бог, ее защищал Мужчина - у каждого была своя защита.

А вы говорите, что женщина и Бог – это возможно.

 

Вокруг света на корабле "бигль"

 

Буддист и христианин встретились на берегу реки и стали спорить, что совершеннее: крест или колесо сансары, изображенные на песке.

– Крест – это недоразвитое колесо, – сказал буддист.

- Колесо – это переразвитый крест, – сказал христианин, и они разошлись, довольные друг другом.

Обойдя Землю вокруг, они снова встретились на том же месте и радостно похлопали друг друга по плечу.

– Крест – это переразвитое колесо, – сказал буддист.

– Колесо – это недоразвитый крест, – сказал христианин, и они, довольные друг другом, отправились в новое путешествие вокруг света.

А крест и колесо были смыты набежавшей волной, чтобы освободить место для нового узора.

 

Вежливость таланта

 

Талант: Можно я постучу? Можно я войду? Можно я сделаю вдох? Можно я сделаю выдох?

Посредственность: Можете постучать. Можете войти. Можете сделать вдох. Можете сделать выдох. Вы очень вежливый человек.

 

Таланты и поклонники

 

"Все люди талантливы, каждый по-своему (или: но не каждый может проявить свой талант)" – та благостная дань, которую талант постоянно платит толпе, заискивая перед ней и в то же время презирая ее.

Не только не все талантливы, но скорее все неталантливы – так следует отвечать посредственности на ее претензии на высшее родство.

Талант исключителен, редок, скрытен, опасен, радиоактивен, нежен, непереносим, преследуем беспощадно, не может рассчитывать даже на снисхождение. Любое проявление таланта, даже признанного, – это всегда поражение посредственности, поэтому она никогда не благосклонна к нему, а только терпит его как неизбежное зло. Даже обращая его себе на пользу, она ждет не дождется его падения и легко оставляет своего кумира ради новой мнимой звезды. То преувеличенное славословие, - то преуменьшенное словославие, - с которым одна посредственность превозносит другую, и которое составляет самый распространенный прием борьбы бездарности против таланта, не в последнюю очередь объясняется искренним отсутствием зависти, которую одна посредственность не питает и не может питать к другой, их истинное экзистенциальное родство, хотя бы ей и приходилось уйти для этого ради другой посредственности  в тень. Терпеть талант посредственность соглашается только мертвым – в этом случае таланту искренне, как своему, рады, потому что посредственность в этом случае получает передышку, освобождается, хотя и ненадолго, от онтологического напряжения и получает возможность произвольной интерпретации, которая заменяет ей творческую потенцию (интерпретации не только самого этого таланта, но и интерпретации вообще, интерпретации смысла и бытия, что и является, собственно, реализацией доступной посредственному человеку свободы).

И это еще – самые безопасные для таланта посредственности, его так называемые друзья. Все остальное – только заговорщики против таланта, производящие непрестанный шум в своей стае, чтобы, не дай бог, не был услышан членораздельный голос извне.

Талант человечности, который всегда сопутствует истинному таланту, преследуется еще беспощаднее, и не только как родовой признак аристократизма, но и как очевидная всем эстетическая угроза: в деле человечности посредственность всегда и безусловно бездарна, что делает ее несостоятельность еще и эстетически нагляднее.

 

Как им обустроить Россию

 

Россия последовательно лишилась сначала – монарха, затем    Бога (на самом деле, конечно, наоборот), то есть осталась без земного и небесного господина (хозяина, владыки). Остаться с такой жаждой обожания, с такой жаждой Отца один на один перед лицом универсума – значит провалиться в экзистенциальную пропасть, что Россия незамедлительно и сделала. В этом метафизическом страхе, лихорадке внезапной и ненужной свободы, с одновременной потребностью сиротства и обожания, горячечный больной и принялся метаться в постели, страстно, в бреду, на коленях призывая к себе новый объект поклонения, нового господина, припадая то к небу, то к аду, то к земле. И пригрезила себе Бога, причем, за интеллектуальной трусостью и страхом наказания – в одном лице.

Это и есть тоталитаризм, всеобщность призванного насилиядуховного, морального и физического одновременно.

Это называлось сначала – ЛЕНИН, потом – СТАЛИН, а теперь они хотят назвать это НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕЕЙ, чтобы скрыть нового тирана за идеологической абстракцией.

Такой чувственный и эмоциональный народ, жаждущий обожания, не потерпит абстракций! Немедленно верните ему его богов – а то он назовет Богом себя!

 

Мсье Баттерфляй

 

Один философ, пускаясь в дальнее плавание, решил освободиться от всего, что мешало ему, и стать совершенно нагим. Он оставил на берегу все – и одежду, и перстень, и вставную челюсть, а напоследок даже состриг ногти и сбрил бороду, чтобы было еще легче плыть.

Налегке он бросился в океан, радуясь своей хитрости и смекалке. Доплыв до середины океана, он вспомнил, что не оставил еще на берегу своего умения плавать.

Пришлось возвращаться назад и начинать все снова.

Он начал учиться разучиваться, на что ушел остаток жизни.

До океана он так и не добрался.

 

Недоумение Бога

 

Бог проходил мимо сросшихся головами сиамских близнецов, сидящих на берегу озера в унынии и мечтающих каждый о своем Боге.

"Хочу познать Его сам!" – подумал каждый из них порознь, но совершенно одновременно – и  они тут же разъединились.

– Что вы мне морочите голову! – воскликнул Бог. – Нельзя ли выражаться яснее? Который из вас хочет этого?

"Я!", "я!", "я!" – закричали они хором, оглушая Бога своими криками.

Он слушал, слушал, да так и ушел, оставив их порознь, заткнув уши. Никак не мог понять, кто их них хочет познать Его.

 

Путем зерна

 

Язык остается вечно непознанным. Только иногда вдруг очнешься возле какого-нибудь привычного слова – и оно сверкнет тебе своим скрытым замыслом, разверзнет ложесна. Погрузишься в него - и испытаешь наслаждение.

Познаешь вдруг "наслаждение" как насыщение сладостью, напитание медом  услады; содрогнешься от "злодея" – делающего зло, дея зла.

Вдруг измерит и поглотит всего тебя с головы до ног – и упоит  "влагалище" – не только  его "влага", но и бездна, глубина – тем, во что "влагают", чему мужчины доверяют себя как жизнь.

"Кладбище" вдруг заломит зубы как "кладезь", ослепит сокровищем "клада" – и тоже тем, куда "влагают", "складывают", "кладут" – "прячут как перстень в футляр".

Так, и начало жизни, рождение, и ее мужественность, зрелость, и ее конец – связаны с тем, что нас "влагают", "закладывают" как зерно в землю, как фундамент Бога,  мы "закладываем", "влагаем"  зерна, фундамент, нас "складывают", "кладут", "влагают" опять в землю – и так беспрерывен круг, и так мы идем путем зерна.

 

Бог первочеловека

 

Для только что сотворенного, едва протершего после мировой спячки глаза древнего человека (Адама), увидевшего тлю на пригнувшейся травинке, я не вижу больше достаточного основания быть и тут же не перейти от этого созерцания – тли ли, муравья ли, пылинки ли в солнечном луче пещеры, любого первого эмпирического опыта – к мгновенной трансценденции – "Бог!"

Чем больше Адам видел, тем больше называл, давал имя, был – и тем больше отдалял самую возможность познания. Между Тлей и Богом – сколько успело втиснуться слов!

Бог, показавший Адаму яблоню, соблазнил его знанием языка, прелестью называния, очарованием имени, искусом творчества. Адам вкушает знание – не само яблоко, а имя яблока, – лишь после этого он взалкал и само яблоко, и мир, и Еву, то есть увидел их. Вкус яблока – это на самом деле не  вкус яблока в собственном смысле, а вкус слова, сок логоса. Вкус слова и вкус плода познаются одним органом – языком, поэтому и мир познается языком. В этом великая тайна.

Языком мир стал стремительно размножаться.

Не они, а Он (Адам) был изгнан из рая, потому что вслед за тлей он увидел Бога, яблоко, Еву – весь божий мир, лихорадочно подбирая всему увиденному названия. Адам – первочеловек постольку, поскольку он – первый филолог.

Странствие человека по сансаре – это странствие его по языку, познание его полноты, иллюзии множественности, а затем сворачивание этого знания в  единое молчание.

Сколько он должен был пространствовать по миру, чтобы совершить эту бесконечную регрессию и вернуться к исходному опыту!

Язык - подлинный искуситель мира, Змей Эдема, прорывающийся сквозь косноязычие мирового шипения к первому слову - и в него же всасывающий слова: не зря у языка облик змия.

 

"Я" и "Оно"

 

Бог был создан мужчиной кажется только для того, чтобы примирить с ним всю непримиримую половину человечества.

Мужчина бы с женщиной-Богом тоже не примирился, но только потому что знает: Бог не имеет пола.

Бесполое существо легче представить мужчиной, чем женщиной.

Бесполого Бога легче представить Ничем.

 

Два разочарования

 

Двух младенцев отняли от груди кормящей матери и разлучили их почти на пятьдесят лет.

Когда они встретились, то не узнали друг друга. Один был дряхл и зол, едва волочил ноги, страдал зубами. Другой был юн и свеж и лучился добротой.

– Как тебя зовут, путник? – спросил молодой старика, грызя зеленое яблоко и смеясь.

– Меня зовут Разочарование Воли, – прошамкал сердито старик, кривясь от зубной боли, глотая слюну.

– А меня, – тряхнул черными кудрями юноша, – Разочарование Волей, чем-то мы очень похожи. Ты не находишь?

– Ничуть, – буркнул старик и побрел своей дорогой.

Юноша внимательно посмотрел ему вслед и тоже отправился дальше. Его еще ожидало столько яблок!

О чем им было говорить, братьям? Никаких общих воспоминаний у них не было, даже мать-то свою они и то не помнили! Сны и те у них были разные.

Ибо один познавал волей и узнал много горя. Другой познавал волю – и так уберег себя от беды.

Ну и что, скажете вы.

Ничего, скажу я. Просто все дело в сохранении зубов и вкусе к жизни: один все еще может грызть зеленые яблоки, а другому даже спелые недоступны.

 

Хочу и должен

 

Я вижу вас – вы меня нет; я слышу вас – вы меня нет; я люблю вас – вы меня нет; я познаю вас – вы меня нет.

Почему?

Потому что я вижу вашу волю – вы мою нет.

Потому что вы познаете волей – а я познаю ее самое; вы – инструмент воли, а я работаю им.

Где мы могли бы пересечься?

Вы превращаете свое "хочу" в "я должен", я же превращаю свое "должен" в "я хочу" –  где мы могли бы соединиться?

Поэтому я для вас неуловим.

 

Сила сильных

 

Сегодня я стал сильным: меня не задели нападки на моих богов.

Значит, у меня их больше нет?

Значит – у них больше нет меня.

 

Бедная Лиза

 

Я знал одну целомудренную натурщицу, которая слагала стихи о Христе во время сеанса, чтобы защититься от нескромных взглядов живописцев.

Я знаю природу (nature) как целомудренную натурщицу, которая мыслит Бога, чтобы защититься от пронзительных взглядов художника.

 

Трое в одной лодке

 

Два преступника по сторонам, а посередине – Главный.

Что Он этим сказал нам? Что Он – с чернью, с народом, с толпой, с преследуемыми, с обиженными, с гонимыми, с виноватыми, с сомнением, с пороком, с виной? С теми, кого не милуют, а казнят? С теми, кто вверху? С теми, кто прощает, а не прощаем?

Что истина – не с богатыми, не с сильными, не с правыми, не с теми, кого чествуют, не с теми – кто внизу.

Осталось только взойти, прощая.

Но все хотят быть вверху, имея привилегии нижних.

 

В верховных снегах

 

Я стою над моими книгами – огненным хламом прошлого, покрытым снегом вершин.

Где мед их –  и сливки меда?

Невыносимая нежность к миру – их мед;

Нежная непереносимость себя – сливки меда.

 

В сиянии льдов

 

Из тьмы эонов и эонов, из толщи небывших времен, он выступил лишь на один миг, чтобы тут же погрузиться во мрак снова – и  вступить в новую бесконечность.

Какую мораль, какой язык, какую родину, какого трехглавого Бога вы навяжете ему, Безморальному, Безъязыкому, Безродному, Безбожному – ему, уже застывшему как мошка в мировом льду?

Но –

На ледяной плеши полюса мира, в кружении безымянных ветров, под северным сиянием Пустоты, в объятии Ничто, стоит Он, разъяв руки и время, и за его спиной – Небо.