АРКАДИЙ ДРАГОМОЩЕНКО


	ПОД ПОДОЗРЕНИЕМ
Чередование различного всегда представляло особое 
очарование для наблюдающего его. «What does not 
change/is the will to change» — писал Олсон. Однако 
«говорящий произносит слова, но то, о чем он говорит, 
совершенно неопределенно». Неопределенно и желание 
изменений. Означает ли оно уход или же появление иного? 
Или же изменение обыкновенно проистекает так стремительно, 
что нам остается довольствоваться лишь подозрением 
того, что оно случается? Но и само подозрение, изменяясь 
с подозреваемым изменением, подпадает под подозрение. 
Пребывая в области становления зримого. Хотя все это 
так знакомо и непритязательно

           * * *

Но, как в теле любого
живет глухонемой ребенок
              (каплевиден, —
зло верит в Бога), — 

бирюзы провалы, —  

март ежегодно
разворачивает наст сознания,
перестраивая облака
в иное, 
        опять в иное письмо:

вновь невнятно.

Меня больше там,
        где я о себе забываю.
Нагие, 
как законы грамматики,

головы запрокинув.


              * * *

Львиноголовые, бронзовокрылые,
к теням и листьям земли
начинающие нисхождение
из области перистых облаков.
Пересекающие потоки 
в спиралях испепеленного золота,
вскипающие в синеве разреженной, — 

знамена падений полощутся,
совпадение предрекая сладчайшее.
Холодов прельщение колкое,
наступает из-за горизонта 
парусами судов безлюдных. Гулкие,
как бы на месте, обнаруженные внезапно 
дрожью вещества несметного;
и над ними, в расколотой перспективе — 
вновь они, смысл утратившие,
в памяти едва различимые знаки, 
утратившие время, замкнувшие
бирюзою пространство.

Кто они тебе — птицы? ангелы? книги?
                камни, расколотые грозою?
Зерно за порог сна уходит, как чтение,
затворяя себя в бестенную дрему.
Тайнопись осени сдвигает медные кожи Египта, 
приоткрывая лучников, смолистые лица,
гниющие бинты поездов в долинах,
тихие радуги зверей в полночь.


Словно лемминги, безумием брошены 
в утренние догадки ничто, когда ветер 
плоско листает сухой том Вергилия 
                на деревянном полу, — 
потрескивающие буквы сгорают, 
                        точно ковыль в пургу.

Это и есть: "Я не помню, 
                        что со мной будет", 
или: "Мятеж был предсказан". 
Eще что?
Но снова, зыбкие, появляются 
сновидений архипелаги, и ясности воска 
        обречено повиновение тел и окон. 
Следы лисьи в падение сотканы
        на откосах, лазурью припорошенных.

Галактические реки снега, 
в которых они ожидают 
пробужденья предчувствий, 
опускаясь к неразличимости, 
к именам новым; 
ниже дуга падения, или восхищенья 

над темной водою. Курганы, 
                смятенье теней на экранах.
Сентябрь окончен отлогий.

Небесной Итаки башни 
        погружаются в винноцветное море.


                 * * *

"Я не был опознан". Впрочем, так все и было.
Жасмин и шиповник были все те же, 
хотя казались гуще, темнее. 
Секреты повествования, тайны камней
в кристаллических толщах заката, — 
                        
истлевали блаженно.
Никто и не думал, что догадка 
дуновением окажется, где ни света, ни тени. 
Свет за окнами черно-янтарный, 
как многие воды в форме прошедшего 
и совершенного, 
                (никогда не прольются), — 
осталось додумать, что для этой поры 
                             слишком он ярок,
точно пение птицы на вершинах тумана,
когда свеченье низин 
        встречается с блеском последним
и рассесяния вспышкой 
                     сети смыкается эхо.

Все отличала обычность.
Отражением теплым водимы по кругу;
                   иные (над столами склонясь,
кто, о притолоку опираясь рукою)
                        улыбались друг другу.

Наверное, они говорили, 
поскольку было возможно увидеть 
ртов шевеление, но шелест кустов слова вымывал
из форм отчетливой лени. Внизу, 
на полу громоздились беспорядочно книги. 

Он пишет: "одну без затруднения узнал; 
из тех, что оставил тогда, не дочитав до конца, 
как Альбертина претерпевала перемены 
в пространстве, в теле, иначе — в зрении, 
когда оно достигает чрезмерности
и служит проводником только времени, 
упуская очертаний лучи, погружаясь
в чрезмерную скорость — галька; 
вот какое нужно мне слово, — 
на берегах знаков слоистых." 

Фигуры пустых очертаний, 
словно в тире бредут чередой,
в области сердца тая оттиски спиралей и чисел.

За кровлей, в кроне каштана
дымилось райской звезды оперенье 
и становилось прохладно.
"Но все, исключительно все,
кого в доме довелось мне увидать, 
были совсем незнакомы,
а те, кого втайне желал встретить тут,
будто никогда и не жили. 
Как если бы этого я ожидал с нетерпеньем."

Части мира свое начинали сближенье, 
словно лед на реке весной во вращении.

Ни единое слово туда не прольется, 
как и многие воды,
оставаясь всегда только здесь, 
замыслом,
прекращенным кратной реальностью
в нее же самую. 
Кого беспокоят теперь эти нити? — 
во мгновении вести завязь забвения.

Шаткий мост ветра, серпа холодная прядь, — 
миг осы или инея: колкая привязь: 

угасает в снег пробуждение:
стлаться вслед, над тайными тропами дня
неподвижным узором незавершаемой распри,

причины которой 
бесповоротно утрачены в прошлом.


             * * *

Неистовство осеняло их лица,
когда на мостах подолгу стояли, 
перегнувшись через перила к воде,
сигареты роняя из пальцев завороженно,
стискивая податливое горло стекла,

однако не свое отражение видели:
глядели, как из осколков блистающей тьмы 
река возводила город за городом 
тщетно и монотонно, 
как по слогам, сливаясь в длинное слово,
перешагнувшие прозрачности грань,
старики читают еще по привычке 
воздуха впадины, и отовсюду остры
разбитые, древние бритвы — стрекозы,
но невнятность, бесспорно, 

во многом их преисполняла невнятность,
сочилась из резкости пропорций и расстояний;
в морозы 94 года 146 в одну ночь
взошло к ледяным полюсам Киммерии.
Еще один способ избавиться от категории места.

Зачем же тогда им было опять 
                     переходить к другому мосту, 
жестикулировать,
свешиваясь к воде,
как если бы кто-то снизу им отвечал,
а затем усмехаться подолгу. Они
исчезали в нас, подобно окраинам,
стягам,
отрогам библиотек, когда те
встречаются с пламенем,
или послам секретных держав,
не державшие в мыслях 
ничего, кроме диковинных слов,
так в горле порой — пузырей серебряных гроздь,
раскаленная, светлая, 
и даже не знать, куда бросить пальто, 
сменив приветствие 
                 на недоуменное пожатие плеч:


горсть зимних семян, чернеющие берега, 
                       строкою вне продолжения.

Но мы продолжали вести мелкие войны
                        с деньгами, философией, 
                             похмельем и телефонами,
хотя знали прекрасно, чего от этих мест ожидать.

Согласование времен очевидно
и теперь несущественно, поскольку лишь 
холод отсчитывает с глаз по зерну.

По пояс в тумане, когда крики чаек 
фосфоресцирующими шарами 
               освещают пути отступлению, — 

это прилив, вскипающий иней,
всматривание в окно, бесповоротно-бесцельное;
не касаясь предрассветных весов, 
ржавой жести исступленных сравнений;
оставались в себе вычислений невнятных остатком.
Лунной армией, безмолвно бредущей 
                        по заснеженным пустошам:
бритье холодной водой, 
ломкий вереск, но по склонам залива
все еще движет свинец 
изнурительный блеск в черном стекле Караваджо, 
перетекающий в очертания незримого.

Музыкальные инструменты, 

рассохшиеся звонко плоды, 

                шествие барж 
                шелестяще, как ос падение в осени,
                или страниц приближенных 
                истолченная ртутная моль,
                в прорехах оттисков, 

словно молвы — безмолвие.


                 * * *

Куда пойдешь? -спрашивает. Не всегда так.
Чаще задаются вопросы. По телефону. 
Пишут. Я видел, ты видел. Все они слепы. 
К заливу? Лучше с начала. Задержим дыхание.
Ступени выщербленные, виноград, остов здания. 
Вино расправлено. Признания в чем? 
Чаще не отвечает. Дом ночами отчетлив и бел.
Под чертой, за которой цвет лишается цвета.
Птицы и остальное, и облака. 
Необязательность (вот о чем еще)
в какой раз подтверждением неизбежности.

Из изустности (в повторении того ли, 
другого мы преуспели) начало берут многие жизни,
словно из устья сведения различного к точке,
первые очертания того, что задолго — молчанием.

Однако, когда (почти) вечер, рука застывает, и 
больше не чувствует разрушенья начала.
Сколько фильмов (о чем?) просмотреть мы успели?
Что случалось в кинотеатрах после того, как мы уходили
Или, когда забирался под платье, 
парящие в паутине, летевшей сзади к экрану?

Ночью жизнь химических элементов 
овладевает воображением. Сколь незаметны. 
Разворачиваются темным свечением метаморфозы. 
Несметны. Пространство заглазное 
                            — рукава расправив, пугалом
огородным нагрянуть в воспоминания, — 

сворачивает послания чисел, 
память, собирает осколки эхо, в которых 
множится видимое началом условной вещи,
избегающеим наречения. 
Судорога, тростник, начертания, ступени;
                    снова всем воссияют восставшие камни.

Та же вечерняя тень Симонетты Веспуччи
на теплых камнях, орошаемых пеной — 
"о, если бы призраки еще при рождении
отдали бы нам свою нестерпимую силу,
чтобы исчезнуть смогли при дуновении первом..."

Гаданья воск, исцеления, 
стынет на волосах рдеющих,
скрип снега, как терция вне основания,
но, может быть, не достает желания/воображения? 

Tак же солнце проходит над островами,
так же голоса разветвляются по топям ветра.
Тени путая под глазами, на зубах 
звезда Роландова рога тускнеет, — 

но это и была наша жизнь, припомни, — 
багряная, — или какая еще там...
скользнувшая к несвершаемой влаге огня
с капли абсолютного лезвия: столы белые, 
вино, пролитое на полы, скатерти, 
худые, смуглые плечи, 
таинственны, просты головы, запрокинуты
усмешкой предутренней — какие же птицы, 
отточенности какой ранят пространство, 
слух мимоходом милуя? — 
руки вдоль тела, как сны вдоль рассвета 

(словно раковина Геркуланума 
            твое во мне отражение остановлено).


                  * * *

Антрацитовых листьев глубоководные школы,
кувшины туманов, вспоенные закатом — солнце
терпнет на языке двойным виноградным уколом, — 
неосязаемо, однако уму открыто 
бесчуственной тенью, крупнозернистым севером.

Воздушные переходы тлеют,
и красные гор отроги, — далее цветные робкие нити 
описывают отроков смытых фарфоровый бег,
бормотание бронзы переходят в деепричастие
царств, распластанных между восходом и местом.

Восклицаний тлеющих гроздья сумрачны,
искоса стёкла (нрзб. и неясно)
                    всматриваются в немоту Арктики.
Страсть вносит дары говора и невнятности.

Наконец, ладонь касается головы ребенка, — 
"светильнику подобен тот, кто остановил его слезы".
Восходящий сок прекращен в длении.
"Картина" не возникает в совпадении с пределами.

И точно хор подступает к границе слуха
тех, кто ждет объяснений подолгу
                      происходящему, долгу, судьбам,
пролегающим в глубинах голубоватой бумаги 
вне измерения. Прощание с рисом, тушью.
Не происходящее есть подтверждение,
как бы вне тел, вне того, что образуют вещей основу. 
Вереницами из пространства движутся, 
число образуя памяти в повторении, в пространстве
сметая любую возможность образа. 


И все же от появления к появлению
не обескуражены ничуть двоением,
мыслимы холодным воздухом, — щепоть пепла,
алгебраическое ожерелье,
        сникающее в электрических растворах тела.


         * * *

Смиренье растений растянуто
между силами невесомости. 
Продолженье,
со светом своим совпадает, безмерно,
хотя и податливо;
возможно, холст так сплетен, расследуя
уменьшение нетронутого расстояния.

В тягучей камеди, расплавленной путями полуночи,
цвет зиждет вещье вещи.
Коромысло чисел качнется, стебля Джед, 
                         разбивая спинную тягу, 

увенчанного лишь одной чашей;
другая всегда вне сказанного, — 
(как второй глаз вне видимого) 
слово в ловле невнятной, в молве — недосягяемо, 
смуты условие, мята, немеющая водой по колено.

Прямое имя не отбрасывает тени.

Со смертью роднит 
"отсутствие означаемого" (почтовой марки). 
Что постигали беструдно, как воду губами
(жар, холод, с ключицы течение вены), 
словно твой рот прикосновением папоротника.

Проточное тело движется, к средоточию ночному, 
поворот знаменуя к истоку чистого зрения. 

Пересказ краток, неимоверно смутен, — 
переход через жил натянутых шорох, речь, 
реку, опознание в бормотании. Мгновенье тела — 
обручение насекомых истончения иглам — 

Но стен утреннее смещение 
(сомнение в сказанном несомненно) 
ничего не оставило:

                поверхность шума, камня,
                в брод бредущие плавни, 
                пыльца, как сестра, янтарна.
                След пореза суженный.

Не обернуть головы — блеска оцепенение, 
хвою смежившего в русле скольжения.


             * * *

Наступает 
пора кристаллизации скорости,
воздушного покоя ламп кленовых.
Читая ее избыток наощупь, постигая 
крест-накрест разночтения страстные,
намерение огибает себя, 
                образуя зерно исключения.

Вьюнок, танцующий в улье глаза, 
(симметрия меда...)
обречен обоюдоострому поражению.

"Посоветуй, как на письма им отвечать?
Осадок чего стынет 
в деревянных утренних ящиках?
Намерение или воспоминание?
Хруст, мерцанье?"

Каждая капля клювом впивается 
в жажду мертвого,
простирающего в десять миров 
схемы превращений легчайших. 
В золотых гербариях свободные вещи, 
как львы, в которых не просыпается олово, 
или странствующие сумасшедшие 
              в лове тени собственной,
одетые скорлупой несходств 
известковой, — мушиного говора.
Дождь, заносит машину, скобки, 
заключившие пролет робкий.

Трижды оборачивается дверь рокота.
Терпкой рапою порой 
зимней ангел горло полощет, прежде
чем сойти в сердцевину времни,

Всякий раз арктическое спряжение,
натягивая лук прошлого/настоящего,
пропадает в китайском театре обедов. 
Рай расположен на юге провинции
в десяти минутах ходьбы от дороги,
там, где березу в прошлом году распорол
                    цепкий шелк молнии,

Для иных его место во рту, горстью льда
тающего нетерпением стать зеркалом, 
золотом, просом, односложностью, — 
перехватывающей дыхание, или огнем, гниением,

где алфавита кувшины прорастают в пространстве.
Ее тело — длительность в проемах "только сейчас", 
либо "еще", или сцены, сводящей
в некую подлинность лучи перспективы.

Сновидения стен и имен, 
того, что всегда до-именно, 
того, чему слово любое 
степень неразличимости, — 
а с другой стороны находишь
надпись, дату, чистую клетку адреса, 
иногда время встречи, номера телефонов, — 
а толку? — Диллинджер и Кратил 
мертвы. Пожизненно и безусловно.

В газетах писалось о падени империи чувств.
Никогда не знаешь, чем это кончится.
Степень приспособляемости подлежит изучению.

В одном из углов бесчисленных глаза 
расплетается крови крапивная пряжа,
как ливень — дерево, смех, или повествование, 
ползущее к неумолимой развязке.

Проницаемость: условие эротизма.
Еще одно из условий — гул головы, 
шумы, помехи. Горошина боли, пух тополей, 
но также: огромные, ржавые лютни мостов 
ведущие фальшивой реки объяснения.

Языки танцующие фотографического серебра, 
солей граненых, час превращения 

превращения в превращение.


                * * *

Нудит тягость, если хлебов и глины замешенных 
постигая трудность, станешь,
объяснять слоение весны неминуемой,
потайной вещи сретенье в странном струении,
растущим во все миры веером,

сбрасывающей стыда покровы. 

Очевидность — лишь очевидность условий.

На месте прежних домов 
другие дома, другие тени — 
изменение содержит в себе нагое зерно
движения вспять, к ртутной капле покоя.
Но летящим толпам — неведом, откуда?
хотя схожи со ртутью, с вестью, — кто 
             соберет по этажам ее, по подвалам, 
куда дубовой листвы нанесло
                        во времена наводнений.

Что ни возьми — отпечаток. Даже 
дикая музыка в головах продолжает 
свое восхождение по ярусам притяжений — 
предлоги, союзы, тени глаголов,
(существительных меньше). 
        Исход истории очевиден...
Священные рощи. Не совместить случайной черты 
                         с властным очертанием дуг — 

о, этот крохотный французский балет 
в колбе электрического свечения, 
                лиловый сверчок, зажатый в ладони, 
с такою же силой немые прижимают пальцы к губам.
Дальше все та же музыка наваждения, 
ее возвращенье: "Как узнать то, что известно?" — 

"Бесспорно, я помню, 
как в пыльных, этих же складках
Полоний повис, нет не Полиник, — крыс развелось... 
что тогда говорилось? Хотя очевидная линия 
лишь предпосылка обратного."

Ставит ветер лист прошлогодний 
на ребро истонченное бега. 
К тому же, какие нас зеркала
уводили к темнотам, чьи плавники — 
словно пространства узлы, прорастают
в пересеченья не-места? Именно там, 

уходя, не сдвигаясь на волос,
сквозь смех уловить было возможно: 
в личинах каких по окраинам мозга шествуют числа; 
легки ли скелеты их, подобны ли птичьим,
(смех не кончался) требуют ли они чистоты,
частоты  в отстранении, слез, 
повторений в неосязаемых отклонениях 
от утвержденных орбит? — 

наконец, объяснений, причина которых
лишь чрезмерная жажда иных объяснений? 
Все тот же осадок. Накипь, кристаллы.

Никакой, впрочем, в том не было тайны. 
Точнее, никто ни о чем и не спрашивал. 
Была пора цветения вишен, пятен огня и бумаги.
Однако вначале менялась их логика, связи, 
что исподволь подкупало. Разве что снилось. 

Буква, нашедшая себя в пирамиде,  
В мотыльке из коллекций немеркнущих пламени.
Прежде всего необходимо было решение: 
Обернуться. Либо продолжать восхождение.

Хотя вновь мелеет язык, 
и пустой, маслянистый огонь 
вброд переходит места,
где вода у порогов клубилась, — 
новое возникновение
трудности, карст немеющий нёба, 
колёса эфирные смол, мельницы,

перетирающие кристаллы воздуха
в усыпленности протяжной и голубиной.

Отроги Пэнлай. Поля. Подсолнухи.


           * * *

Лучатся липы в колодце,
Пора нити, латуни, веретенаНочь море вычитает из пены до дна,
Ибис, лезвие и змея, сноп пшеницы и тело — 
единым взмахом обратной перспективы.
Лабиринт серпа, простертый водами,
                        в зрачке света свернут.
Ни ты, ни я, — хотя такими нас знали.

В белом вине хлопья тьмы. Тают. 
Тишайший ожег птицы ночной, 
безымянной, родников не касаясь, 
радугой выцветает.


В туманах руки мы развели. 
Недоумение располагалось ближе, чем утро. 
Будто рукой подать, будто никогда не умрем.
Будто лишь снились.


         БУМАЖНЫЕ СНЫ

Черной бумаге снится
ее же неслышный шелест;
ее отражение в белом.
Зной наблюдает зной дремотно
сквозь стекло страсти...

Метаморфозы влаги. 
До мозга кости,
пронося отражения,
высыхают зеркала капель,

Черной бумаге снится 
черное: сон ограничен
природой не-цвета.
Сквозь мембрану — 
средоточия повторений,
сквозь тело — игла пролетает
лишенная нити и тления. 
Тень — на кирпичных стенах.
Гематрия таянья, исключений.

Букве снится тот же 
бумаги шелест,
слух различает в котором
очертанья поэта,
которому снятся хасиды,
на камнях океана
догорающие страницей пения,
сводящего гласные к жесту.

Сну снится сон о согласных, — 
странице,
где черное принимает 
пределы надреза,
границы буквы, слюды, света.
Я люблю ртом прикасаться
к татуировке твоего предплечья,
(календарный вихрь ацтеков),
чтобы слово открылось слову.

Чтобы купить вина,
опять не хватает денег,
изображений песка и ветра.

Каждый сон, открывая
видений соты,
вовлекает в движение нити: пальцы
скользящие вниз
Frйdйrique Guйtat-Liviani
прядут паутину, 
         — нежность насилия, — 
воздушную ткань узнавания
в пристальности и указании.
Каким бы тишайшим ни был
                твой голос. 
Какой бы неуверенной казнью
ни полнил он совпадения.

Пальцам скважины пения
снятся,
        источаемые камнями,
которые видят во снах
солнца лазурные соли,
лезвия свист, воды ветвь,
которые видят во снах
кожу, небесные кости, зубы,
татуировку невнятной речи
на знаменах дыхания — 
                   таковы 

прикосновения языка к языку,
а также слюны к нему;
таковы разведенные руки и ноги
мужчины и женщины, — 
золотое сечение, — 
которым снятся страницы,
по которым шествует ночь,

и она речи снится, 
как тяжелого света горло
и бесконечная лента знака
опоясывающая собою
сводящих медленно руки,
будто что-то еще
нащупывают пальцы в излуке.
Пустыня, 
заключенная в прикосновении.

Все перечисленное
во снах вино созерцает, 
переходящее в уменьшение
по ступеням развеществления,
(неторопливое повествование),

и я, разглядывающий его,
живущее в стеклянных пределах,
как нити 
сращения в прикосновении,
из пальцев падающие
к куклам побега
в садах полуденных пыток.
Знак — тьмы тишайшая бритва.
У вина нет ни "право", 
ни "лево". У смерти 
нет имени, она — только список,
всплеск обоюдозрячего зеркала,
в котором знак равенства стерт

до различения
между мужчиной и женщиной.

                        Frйdйrique Guйtat-Liviani & Gerome Rothenberg


             * * *

Действия. Упорядоченность.
Влажный дерн под стопой. Искриться.
Нельзя прикасаться, как скрип двери.
К кривизне, к увеличению напряжения.
Гравий, интервал, лазурь, интервал, течение
микроэлементов в клеточном замещении
священных текстов (перетекание форм).

Можно не прикасаться
к действию, описывающему запрет 
на прикосновение к разного рода предметам. 
Острова, discontinuity, птицы. 

Разрешение, покорность чтению.
Что делает вещь — вещью? Смерть — истоком?
Любовь — словами? Слова — любовью?
Романтизм разрежения. 
Производство чистых денег (форм времени)
зависит от состояния атмосферы.

Чистота знака определяется
мнимой зеркальностью плоскости — 
по обе стороны две гримасы. 
Полная несообразность действия 
в приближении: отклонение в историю, 
признаки чередования народов, шествий,

стирающих то, 
что именуется действием в отсутствии действия, 
или же — речью, взывающeй к речи,
смывающeй предпосылки чередования.

Доктор сказал, что изнанка мозгов
состоит из умерших в до-написании букв,
путешествие за Ахеронт — метафора
              построения знака в компьютере.
Архитектоника точек.

Что оставляет нам что? 
Отсутствие света не тень. 
Рука — не продолжение тела. 
Мозг трудится над звездой, над задачей
              извлечения точки из целого — 
дробь, частица, зерно, 
числа крепость (строение).

Оставить/Пребыть/Настоящее.
Он говорит: попытайся снять, вступить, 
войти в отношения 
с тем, что меняет поверхность ежемгновенно;

как сцена аграмматизма чиста, как полны шепота,
словно кувшины в шелковой шелухе плесени. 

Не существительное. 
Не пернатая косвенность, — зрение.


2.5 (...еще примета)

Непременно припоминать,
не особо усердствуя — 
стеклянные нити сквозь поры идущие беспрепятственно.
Ночь ли теперь приняла их невнятный облик? 
Насколько легки они? Луч так длится — 
не успевая остыть сетью, сузиться узором инея 
в кругах зрачков (подстерегает на дне их,
когда дна достигает в любовном плавании — 

... нет, одни отражения по векам бегущие тех, 
кто склонился, мимо кого блаженно сносит (чтение?)
 —  итак, вдоль островов и далее — в перечисление),

переплетая следы бесшумных течений
тростники крови; кем дарован 
был путь тогда, где, откуда? — и будто сверху,
с края свечения, или же со стороны 
февральского ветра: дорога, ржавая пижма, 
строения, видны какие-то книги, потайные растения, 
срезы, холсты, впитавшие бирюзовые грозы — это


1.0

диски огня во впалых долинах, 
гюрзы молния, в стекло плавящая сердцевину розы.

В окне слуха — колеса журчанье; 
не докатится до скалы, снопа, вяза,
не рассечет смол стремнину, 
                     знаменуя наступление осени.

Соль холода на черной ботве расцветает остро,
не открывает раковину ничто — воочию видим -
полым вестником остается возможности самой вести: 

шрам черный послания текущий из предвосхищения, 
обугленные парики мрамора, каллиграфии тела:
затертые до блеска перила,


3.4

как нити ночи, 
как "мы" сквозь них, блуждающее в разночтении
перемен рода, числа, намерения,
которые черпаем из их допущений.

Были какие-то еще приметы (вещи?)
смены времен года — цветы побелевшие, 
взошедшие из металла теургических писем,
прозрачность зова, не принадлежащего 
ничьему голосу. Я все равно знаю, 
как тебя звать и что у тебя под платьем.
Жизнь на закате в провинциальных кинотеатрах.
Тьмы золотился колос на голых откосах.
Дальше мне не придумать ни одного "поворота".


1.2

Настурции лист растереть рассеянно,
но куст руки отстраняется, — разве стали
служебным частям речи под стать, щепкам, 
телефонным отзвукам, 
плодотворной преградой в шуме, 

каплей папоротника в круговоротах 
расслыпанного зноем воздуха, 
разглядывающего себя в гончарных плитах?

Одно постоянно ускользает в игре праздной: 
вихрь, затворающий воды горней слепок,
возгоняющий к ней мед миров подземных 
до окалины текущий растений, на чьей патине, 
невзирая на тщетность препинания силы, 
возможно прочесть, что припоминаем не то, 
что памяти должно было впитать некогда.

Сухость. 
Я склоняюсь к тому, что именно сухость.


              ЧЕТНОЕ

Если изъять смерть из уравнений пространства,
В выражении "никто не виновен, так как
нет вины изначально" — легко обнаружить
(как если провести рукой по клетке шиповника
или по полу, усеянному стеклом разбитым)

едва внятный образ уже опоздавшей карты, 
чьи континенты и острова, etc. дары простые — 

дыры, оплавленные простейшим пламенем.


             * * *

Опрокидывает спокойная ясность:
Пейзаж — словарь, чьи 
Шелковичные гнезда 
Переполняются

Исчезновением прикосновений 

Стоящего на краю дуновения
Окунувшего пальцы в костер
собственной тени


             * * *

Казалось, немного — и стало б известно,
что ясновиденье это другие, распускающие по петлям
воспоминанья, в которых застыли рассветы, подковы
фигурок, изогнутые в смолах
(слишком далеки, чтобы говорить о подробностях),

Повременить бы и поняли,
что рассудок в возвращеньи значений
склонен прозревать начертания свободы,
дальше ни пяди, — обреченные блеску.
Потому что от бегущей воды не отвести глаз.
Поскольку совпадают с воды движением,
Точно ртуть, рождающая колесницы радуг, 
Или изумления меру, которой ничто не измерить.


              * * *
1

Что подвигает столь опрометчиво 
легкой стопою близиться к границе дома — 
вроде разбиты варвары, погребальных костров дым
                                смрадно по склонам вьется, — 
и стрел чешуя слюною, потрескивающая на лету, 
предрекая обычную сушь,
                        языку несет слабость апория.

Лбом вплавясь в стекло (таково утро трения) — 
безнадежно пусты в обретении ныне 
филькины грамоты — 
вплавь, словно ноль сквозь препинания лавы
молниеносно-дождливые
отправляешься сквозь жилы ока-окна, промежутком 
сгорающего отъединения присвоенного,
на световом слоге тягость взращивая 
натяжения низкую. Участь.

Нас настигали вещи 
и каждая падала в не знающую преображения осень.
В которой не было дна, не было части, поскольку 
не существовало и предпосылок: 
тяжести, разрыва, силы;
отчего облака, исполненные головокружения, 
                        как фотоснимок,
продолжали свой гул отрицанием 
в себя обращенным, именем, сторожевой раковиной 
                  в сердцевине стоустой распри.

Воображение сохраняет такими темные рощи 
меловых скал на побережьях отлогих ветра,
но также и то, как шум их порою 
открывает слух полуденным рекам,
а дальше свечение пробела в преткновении тела:
зима арктических правил соединения черного с белым. 

Хотя множества не убудут, сгинут несметные числа, 
и пустые ульи их вспыхнут слепо вытканным детством,
несущим, как прежде подобия утлые, 
где бы ни были, в каких бы камнях ни пели,
в каком бы из окон уподобления не приметили вести, — 
ни облику, ни предчувствию не явивших мига.

Казалось бы — это времен свершение, 
кратчайшего путешествия, ветви, 
бормотания бездумной соли. 
Но начало, не приближаясь, близко, 
так же, как было прежде, и
              непостижно, словно веселья коготь, 
дремотно запущенный в вену предвосхищения.

И все-таки — позади остается то, что 
вынесено вовне паденьем,
где с бегущими формами сплетается эхо, 
точно с песком беспамятным в излучине ресниц, смеха.

Буква птицы, буква огня, догадки буква избраны 
чтобы продолжаться друг в друге, 
сродни дырам слепых сокровищ,
подобно тому, как рта и рук отзвук, 
тело стирая, его открывает пальцам, 
волокном пропуская тени.

Но и эту ветвь отводишь, как недостаточный довод,
Точно инстинкт, диктующий условия исчезновений. 
Так вода по подбородку сбегает, либо, 
случается, пальцы расплетают тройственный образ, 
секретное тело, чтобы начало свить нити, 
чтобы по ней втридорога
из него же выйти на тишайшую грань порога,
где размыкает грамматика собственность 
слова "возможность", и тьмы совпадение с тьмою 
где называлось чтением, но теперь — 
блажью жала, пролетом, предлогом предназначенья.


2

Все это существовало и существует,
Любой может добавить к тому, что есть — другое.
Не убавить из того, чего не бывает.
Все, что сделано, переходит в намерение. 
Об этой внезапности говорится достаточно долго. 
Возвращаясь из мест, едва ли которые 
будут сомнением уловлены после,
они полагали, многое из того, что они встретят,
потребует слов "целесообразноть", "прекрасное", 
"независимость", "продолжение"....

Летящие листья, пустой взгляд ребенка, 
тающий снег, созревание колеса, зной, поле.
В песке, обглоданная муравьями, змея.
Много чего сочли мы прекрасным. 
Каждое слово заключает в себе белое поле.
Совпадая с оглохшей луной, 
                  палец не ошибается ни на йоту.

Но ни одного слова, чтобы кого-то утешить, — 
надежда всегда принадлежит иным временам. 
Они появились на свет и тотчас их поступь 
явила определенную меру 
в чередование приливов с отливами,
Так часто случается с мыслью, 
себя созерцающей на краю аллегории. 
Где ничего себе не равно (сверчка фосфор), 
ничто не предвидит себя (системы ветра) 

"Но это и мое достояние: окурки, тяжелые тротуары, 
каменные деревья сезонов, утварь, гарь керосина, 
облака которой несут в поднебесье 
                        саркофаги корней, слепков
к блистающим полюсам голосов, отражений
в глазницах дыхания. Всегда с начала. Вот что
с легкостью любой может добавить
ничего не убавляя из того, чего нет в помине. 
Определения, указания времен, глаголы,
Безупречные изгибы ночных букв, проточных.


3

Равновесие в завершенности — но разве не это
              казалось вмешательством судеб
или себя оставляющих слов?
Усилия вещей удержать свои очертания
в труде устранения — именно так: вещи 
и те в служебном своем бытии 
стремятся к обратному знаку,
в сонме образов, как некая речь, расточая себя 
в каллиграфии, — руке неподвластной, — мычанье.

Но по уступам книги песок перетекает нагретый,
отмывая иероглифа крепость в симметрии мига — 
часы казались безупречно красивы, — 
их золотистые сферы мерцали, 
 плывя в расщеплении секунд,
из которых свивались 
повторения паутины тончайшие, бестелесные, 
как строения Гизы.
Мы же поутру сливались в очертания коршуна.
"Вселенная" — это, действительно,
                       слишком много для слова.

Нет другого.
Вновь полуденный жар, ладонь плавящий,
росистая кладка колодца.
Словно зубами к зубам твоим, когда не вымолвить.
Можно было довериться ветру. 
(сомневаться не приходилось),
стенам его безусловным, метущими сухо, 
                                как маково семя.

Надписи чьи уходили от толкования, жеста, тогда 
как скользили по небесам мостовых, в распаде 
окиси описания, вкушая увядание первопричин 
в перспективе будто бы Рая разъятых осколков, — 

рыбы стесненного зрения, полуживая
любовная глина, — слегка скошены в беге,
- взгляни — смех в отдалении беструдно заслыша. 
Пчелиные величины и дрожь притяжений.
Неистребимый вопрос: кто тогда 
под кольцо пропустил игрока за двадцать секунд 
до окончания встречи, или что, наконец,
                     произошло с геометрией?
Уже вправе сказать с облегчением:
"Всё. Осталось меньше, чем было. Иного не нужно. 

Достаточно. К лучшему все. Все поправимо."
Произнеся обернуться, как будто все тот же 
поодаль (но ближе намного теперь) 
искриться смех продолжает, 
как если б причины его перестали тревожить,
сквозя в зрачке наизусть.

Но это не так. Во внимиание не приняты сроки.
Чаще птицы теперь замерзают над зеркалами,
укрывшими "что", "тогда", "за" в просторных холстах,
в которох тени песка, отражения книг себя узнавали.
Неосязаемый переход к темной прозрачности.
Levels of blurring.

Места нет ни в одном оглавлении,
Лишь восхищение мглой застилает окрестности вещи — 
(хотя дети теперь совсем забыли о цирке, 
        где все всему подражают),
в прошедшем числе, наклонении смутном, 
в спряжении телесном, где, словно сети глухие,
что сводят на нет стяжений лезвие.
Каков улов бормотания в итоге?

Однако, в извести ожидания вещь
в тесноте изменяет себя, и себе не тождественна. 
Когда обернешься, увидишь: все поголовно 
раньше тебя обернуться успели,
чтобы природе внимать, поющей "великую песнь идиота".

Медленно, точно океанический камень, 
гальке подобно, 
скороговоркой в рядах исключения, в плеске,
                                в безвоздушном расколе.

Солнца шелест, учивший птичьим повадкам, пристанищу. 
                                Постольку/поскольку.

Сыпучие лозы Эвклида. Золы неподвижность.


                     * * *

Я помню, что ему снилось. Я помню, что снилось ей. 
Им ничего не снилось. Из этого состоял сон. Весь. 
Не исключая противительных союзов. Шум деревьев как 
прибавление (не избавление). В углу глаза искривленное 
отражение: анатомическая подробность, я бы сказал, диалога. 

Изменение возможного в перспективе сравнения. 
Куда никто не заглядывал. Как за скорлупу "сейчас". Не трогай. 
В ореоле песка стекловидное перемещение личинки. 

Ограниченные тонкой линией повествования. Как если бы 
в отдалении мелькающие машины по мосту — проходя сквозь 
маслянистую мембрану (можешь перевести как "пленку") 
умножающего их внимания, — этимология. Многое ушло бесповоротно. 
Разве не так? Разговорный язык. Разве не так? Не трогай. 
Не понуждающая речь. Подобно знанию о снах, которое 
концентрическими кругами отсутствия образов: — как происходит 
то или другое исключение из ряда? Разве не так? Нашествие 
птиц: каждая переходит из "прямой" описания в кристаллы метафоры. 
Разве не так? Прозрачность ничего не таит. Разве не так? Я знаю, 
что: "помню, что снилось ей". Но "позднее" требует слов. Insert. 
Будто лед. Insect. Словно "разве не так?" Снова склонимся над 
водной поверхностью, в ореоле песка, над действием и наречием, 
преступающим границы предмета. Как будто не так. 

Прибой, маятник стирает следы вчерашнего дня. Факт не вещь. 
Лестница не спасение. Влага — не избавление от жажды. Разве не так? 
Моя жизнь (разве не так?) не является мною. Три открытки. Там, внизу 
подпись, не трогай. Между ними пробелы, будто рот изучал формы 
отсутствия слов. Ты, сука, украла у меня все, даже зубную щетку. Но — 
можно ли тень назвать мозгом? О, время! О, власть луны! О, скрепки 
скоросшивателя! О, власть типографской краски! О, зубная щетка! O, сука, 
сколько же ты их переломала. Фотографий можно сделать сколько угодно. 

Известь, мел, мрамор и уксус. Однако и это теперь не относится к 
мифологии века.  


                   * * *

Поле темных полос, 
но, может быть, горение ягоды, 
вспышка губ в темноте, a далее движутся люди,
о которых, не обинуясь — вот, толпа, вычитание, 
так и скажи — труд чечевичный касания, 
трение бегства в тесноту серебра, где им сообщит 
одичание скрип многокрылой — но лица склоняют 
к розе ржавой звучания:
удержать и помыслить то, что в "не" смещено — 
нестойкая, летучая прибыль
всеотражающей памяти, 
чье завершение в поле темных полос 
только вспышкой отсутствия речи.

Может и впрямь необходимо дереву имя, 
телу падение в воздух 
(вот — а) стена, б) расстояние, в) различное, 
что за чертою слезится...),
однако вполне вероятно, что дерево 
поименовано чашей,
воздух — сочетанием чисел, листвой — 
расстояние, песком остальное,
чтобы течь сквозь дремотные пальцы 
(поскольку всегда выпадало, что: они — "остальное")) 
иногда доставляло мне это невыразимую радость, 
как описание того, что ждет своего описания, 

когда пошатнувшийся слух 
терпит ветер придонный и кровлю. 
Каковы ожидаются в этом сезоне дожди? 
Насколько дороже станут наши слова 
в проводах телефонных? 
Сколько будет стоить вино и лица в нем отраженные? 


2

Удивительно мало вопросов. 
С каждым часом их меньше. 
Ряд объяснений мог бы, конечно, дополнить 
невзрачную композицию.
О чем это нам говорит? Разумеется, ни о чем. 
От какого лица?
В каком грамматическом времени? 
Однако иных привлекательны лица и отблеск луны 
терпнет на них дольше обычного. 
"Всему виною рассеянность" 
("как во сне" слышит тот,
кому и не снилось спать в эту ночь 
(определение излишне), 
кто снится сам вспышке уст 
немотою серебряных руд, залегающей 
                      в черносмородинных копях, 
где к тесноте изнаночной знаков 
сведены пальцы щепотью,
словно к сумме, насквозь продуваемой ветром)), 

"о, это желание, неотступное, жалкое,
всему найти место 
в том, из чего тайно сходства уходят",

и, конечно, благие намерения, 
но также извлечения примет из ошибок 
(признания в них, вероятно, 
                   многих приблизили к Небу...), 
а раньше о них говорилось, что 
были допущены в поспешных расчетах 
по причинам, увы, теперь никому не известным. 

Это лишь думалось, что пора одичания касается глаз, 
и радужной каплей зрачок в пустоту заповедную канет,   

так в детстве бывало, 
претворявшем скудость остатка 
                  в ярость крошащейся тени:
(то, что именуется вещью, живущей окружностью,
замыкающей вещь в ее робком избрании) - 

предвосхищение отзвука, пыли сияние... — 
возможно тогда и пришло понимание 
   предложения "нет".
Хотя непонятно другое — от кого оно исходило?

Между тем, все было проще простого. 
"Человек падение птицы переживает с восторгом...
(из тела изгнание, исторжение из буквы) — 
это и есть его оправдание, миг, когда снегу 
уже не встретиться с таяньем", — 
всего-навсего фраза из фильма, 
изъеденного порами сходств: 
"Вечность не означает — всегда".

Длится столь долго, что в ветвях восходящих 
воздух остывает смолою, 
изъятой из начертаний труда
изведения образа из частиц укрупнения. 
Вот откуда, вероятно, прозрачность; 
разбитые царства и реки, 
если смотреть непрерывно в их средокрестье, 
отпуская из клетки по ночи. 
Чем в итоге придется нам обладать? 
Нежнейшим забвением? 
Бирюзой аравийской? 
Списком стран? Изображением флагов?

Или возможностью кратчайшего шага 
с уступа зимы туда, где четыре пустыни, 
четыре простоволосых платка 

дрожью метутся метели,
смывая бормотанье с того, 
чему не изведать крах изведения.


              * * *

                     в подражание кому-то или чему-то.

Зимняя империя дерева... — вот что 
                                меня изумило в то утро.
Приподнявшись на локте, глядя в окно, 
                                пьяный после вчерашнего,
я произнес, ногтем скребя по щетине,
не обращаясь ни к ангелам жирным, 
                        повисшим неоправданно низко, 
ни к себе самому, ни к редеющим теням 
(многих из них теперь никому не узнать, 
стали абсолютно чисты, словно веки, 
                         глядящего вспять, алфавита) — 

"что бы ни вымолвил рот, — кажется я произнес, -
- что бы рука ни извлекала в дремоте
                                из исчезновения пределов,
ничто никогда не сравнится с его, 
                растущим во все вселенные, временем, 

в котором оно ветвями течет, подобно книге песка, 
и бесконечно встречает себя,
                испепеляя стократно в арктическом солнце, 

в черном шелесте чтения, в бездонном меду
                        повторения одного и того же — того

что противоречит уму, отречению и тому,
                                чего мы коснемся позднее."
После, сделав два шага к окну, я продолжил.
(Кофе выгорал на плите) "Бессмысленность! 
Она побуждает забыть о тайном свидании ресниц 
с маковой пылью, текущей по берегу ночи, 
                          о подорожнике, жарких колодцах.

Это ее восхищение разит по утрам пробужденьем,
она ночами бессонна, как аллегория, — 
в изножии ткет из чего попадя то, что уже было, 
т.е. — чего никогда не случится,
обучая глине терпения с детства, 
а также войне ожегов и уменьшений.
.....................................
Оставляя поутрy за порогом 
все то же корявое дерево, 
смутную мысль о вине и каком-то зерне, 
                        раздирающем покровы эхо и зрения.


                   * * *

Книга прирастает к книге.
Просачиваясь, лист перестраивает воздух.
Горизонт вычеркивается, графит полнит
пустоты, в порах крошатся формы. 

Мне нравятся всякие изображения.
"Там" — указывает но то, что
не относится к равенству "сейчас" и "я".
Новая трава прорастает старую.
Мальчик, пес в репьях, и небеса: 
железы принимаются за работу, 
сам по себе открывается рот — можно прислушаться:
вода из себя выползает, а черная сосна ближе,
(как тихая ветка сломано расстояние)

так близко, как не 
приближалось к себе ни одно еще слово,
когда я тебе говорил, что с нами 
станет потом, когда-нибудь, после, 
такой же весной,
в такую же пору, на краю этого неба.
или другого неба, неколебимого в равенствах, — 
едва колеблемы в воздушных перемещениях.
Едва бесследны.


            * * * 

Пустые крыши
Пустые словари
Пустая ночь — одни стрижи — 
Тавтология форм
Цитата: "на вершине горы"
Снова
Сквозь стены.
Изморось 
        речной туман — май.
Пишет: молниеносное явление листа
        не застигнет врасплох
Явление зелени
        не из ожидания зеленого.
Луна появляется не в стекле

Ни тени завтра

Память 
двоение
берега


            * * *

Проталины. Строят.
There we go there we go where
И так далее. Итак,
как прежде, т.е. раньше.
"Де бiлi квiти травня, друже?"
Толстая с собакой — сука.
Холодные детские руки.


             * * * 

Весеннее полнолуние
Ночь затмения
Увидел во сне
Как Чен Ден* рубит рыбу
(не переменился ни в чем)
Как рыба трубит в трубу
Как обрушивается река
Как радуга сводит концы с концами 
Со спуска на полосе
Гельветика — 9-й кегль 

* персонаж росписей Фан Цзун-чженя. По свидетельству Го Жо-Сюя, 
играя кистью, прекрасно изображал демонов, чешую и луну. О нем 
также с достоверностью можно сказать, что сочетания его слов 
оставляли впечатление гибкости и силы, причем осторожность никогда 
не оставляла его кисть. В последнем его сравнении луны с луной 
заметно будущее совершенство. Вскоре о нем перестали слышать, а еще 
через некоторое время вспоминать. Должно быть, скрывшийся, переменивший 
привычки, остригший волосы, он предался любимому занятию — созерцанию 
тысячи вод, ногтей на ногах, замерзших ягод и следов птиц в северном 
небе. Много спустя он подтвердил, что все так и было.


ОПЫТ

Любовь замедляет свое движение.
Зрение, связующее грифельное острие
с поверхностью, не определенной
листа измерением, не позволяет себя исключить
                        из ожидания времени.
Предощущение — чередование забвения. 
Материя страницы ткется отсутствием любой стороны.
Появление (какое бы ни было) 
приписывается силе вещей. 
Надпись одного затмения 
в средоточии отраженом огней. 

<...>

Но что они сегодня, в середине весны, — 
ни одной тени покуда, чтобы соперничала
с листвой, ни одного смещения в очертаниях, — 
что в нас видят, что всплывает в глазницах лун?
Разве что движение руки... 
(ничего больше, кроме него, но можно ли ему доверять?)- 
которое, возможно, само по себе и прекрасно,
но не больше того, — ничего не подразумевающее,
чистое, как снег в водопадах сна, когда открыты окна,
заменившее приветствие, жесты прощания
(неосязаемые весы, на которых "то, чего не было"
всегда перевешивает "еще не случившееся"),
и даже сами имена, среди которых 
когда-то ощущали себя в безопасности.
Если, конечно, воображение сможет
совладать с распределением множеств
в том, что не оставляет следа...

Предложение: "длительность жизни
понуждает обращаться к еще не открывшей
себя во всей полноте науке счислений" — 
разрастается в процессе неуклонного уточнения.

Я допускаю возможность, что в какое-то утро
забуду совсем, зачем я писал о том, 
что "любовь замедляет движение", 
                    как если бы то, что не имеет конца, 
обрывалось бы ежесекундным началом.

Листья покуда не принялись за жатву полуденной синевы.
Глаза для глаз, соль для рта, песок 
для нежности часов и стекла,
Только для ночи ничего нет; ни пчелы, ни 
цвета, ни сходств, 
ни глазниц, безмятежно глядящих
в Бога левый зрачок, — в правом также ночь.
Также скольжение белого. Настоятельность.
Неотступность. Пристальность.

У опыта — ни места и ни мгновения,.

P.S.
В данном случае опыт переводится 
как взвешенная часть прочитанного стихотворения.


               * * * 
                 Le lingva non capisco le gride anichilesko
                                               Antonio Porta

Таинственные города, — 
непроницаемая прозрачность числа — 
как призрачные острова листвы 
                в проносящемся за спину небе;
моря поочередно остановленных вспышек, 
но, не взирая на все, продолжай
(глухое согласие гласных в невзрачном цветении)
о морях, размывающих скалы удрученного света,
об их обитателях, чей облик искажен описанием,
о зрении, рассекающем глаз 
и его объемлющем слепо:
Несколько образов, но и те — 
лишь в исчезновении возможны. 

Мол, порт, бирюза богов, потом ничего, потом 
                        подковой летящее эхо, 
далеко отстающий звон крылатого мела — 
росчерк устремления птичьего, 
изведенный к серпу низкого месяца.

Утренний ветер. 
Окна прохлада, 
ветвей сеть на стене светит. 
На обороте обугленном затылок зеркала. 

Раковина, чашки, кофейная гуща, 
                        стакатто ржавого лезвия...

Две-три линии недописанных на ладони.
Темная вода чужой жизни.


               * * *

Все эти летающие, 
безболезненные, напряженные цепко 
клочья целоффана, 
угольные срезы растений в лесах — 
единственное, что осталось у изголовья
по окончанию великой, непроглядной битвы снов. 

Какие вещи снегами в них начались вращаясь, 
как флюгера на ветру январских помолов; — 
                пение, оно обычно неслышно; — 

какие сравнения, перебирая скважины 
воздушных смещений, 
пустые гнезда скудных основ совмещали 
(веретена воск, ягоды мраморной гибель — 
но так же образы стремятся собою, 
являясь тягой чему неизвестно — 
не отставая, не приближаясь, 
поскольку стынет
и расстояние, 
на губах гипсом, — изучением мгновения, 
или иглой, в холсте 
извилистом летящей непререкаемо
в то, что простирается в "и так далее")

Великий раздел. 
Напыление букв на зрачок. 
Пути совершенны, как магний, 
потому что свои окончания 
("и далее так" — удушье тишайшее смеха),
словно окончания слов, простирают
к "сущностям", не являющим вида, 
по стволам стекая к изножью. 

Маятник, измеряющий мел, 
сострадание водорослей 
бесцельно в свое бытие замыкают
белых камней понедельник.
Каллиграфии разночтение беглое, 
синева под глазами, трилистник. 
"Нет, все равно... все не то, ничего не равно" — 
слышен еще один голос, 
сочится будто сквозь многие фильтры. 

Теперь мы встречаемся реже.
Мы не знаем о чем говорить, 
                          хотя речь — последнее, 
что протекает по жилам — за пределом 
"не знаем" брезжит несложная жизнь 
немудреного жеста. Карта тела проста.
Бесконечность не означает "всегда".

Возможно, не стоило, вообще, начинать,
поскольку неизбежно кончишь признанием;
затем вино в долг, груды старых билетов,
ибо по собственному выражению 
умолчание ничто не скрывает, 
само по себе возвещает возникновение из осени 
(на краю географии) знание пустошей — 
будто тетради себя исступленно рассыпали. 

Порфироносные рыбы 
переходят из стихии в другую. 
Молниеносная чешуя, и молва рассеянья, 
чтобы голос, на четыре умножась, 
открывал стороны света: одна, 
как рисовая бумага в сияньи, 
                        
Если помнишь, в ту пору гибель казалась 
чем-то вроде скольжения по плоскостям описаний? 
Неизбывное чувство смещения по сколам подобий.

Четвертая — тем, 
в чем ей доведется исчезнуть... 
однако, не поддается никаким уточненеиям — 
здесь она, либо за морем, куда падает тихо,
                      куда уходят земные скаты. 

Но и тогда
каждый был волен, не обинуясь, 
                         продолжить любую запись.
That's because it sounds like different language.
Оставь. Кто же припомнит, как цвета изменялись?
песок плавя, 
чьи попираемы формы бесспорною 
дрожью переходов и превращений... — 
но сколь безразлично стеклу отражение. 

Вперед едва наклоняясь, 
на скатах земли... ночей бессолнечных чаша...

ничего не утратив из траты.


              * * *

Изучая новые жесты, мы постигали, что 
тысячекрат стали легче; одеждой из пыли, — 
а они проникали незримыми вихрями, 
неся безусловность, 
меняя обряды рассечений пространства,
будто птичьи гнезда разоряя тела,
раздирающие полдня завесы на полосы 
ослепления и света,
вверяя истокам ожегов и опыта, —  
будто это было внове, 
словно где-то поодаль тогда протекала река, — 
казалось (вовне), мы снова вернулись 
в средоточие бескорыстных созвучий:
в молниеносных прорехах сравнений ни 
проточных костей, ни сухой травы крови, 
ни сухожилий, ни лезвий, ничего, кроме коршуна 
в наметенной спазме зрачка.
Надпись любая (на листе или камне) тлела планом 
безопасного передвижения по городу,
в порезах песчаных воспоминаний, 
                            заметающих нерасточимую букву,
по преданию в которой 
восстают остальные литеры тела
(число неизвестно, но, доверяя дошедшим фрагментам, 
можно сказать, что их две, и ни одна не укрывает другую...), 
которое было лишь прочерком 
наподобие еле заметного множества птиц, 
когда соучастие (казалось) их выносило 
на края пробуждения любви, 
семикрылых, текущих мимо мерцания рук, 
приращенных к молчанию, — 
вероятно поэтому жесты поэтов 
вновь обучают зиме и терпению, 
проникая безвидно, как если бы в указаниях, 
присвоении имен вновь возникла нужда, — 
в ней-то уж точно считали себя преуспевшими,
или, как если бы это могло что-то исправить,
и мы бы опять оказались (не прилагая усилий) 
на берегу той реки, коронованы пламенем лета, 
пуская плоские камни над зеркалом, в котором 
они, близнецы, угасали бездoмно...
Но, может быть, там, на излете 
не удалось достигнуть последней границы, 
за которой лежит начало обратного?
(безусловно, напишут: "последней страницы"; 
                                        нам то что?)

Либо созерцание было переполнено намии пролилось, ускоряя свой бег, 
с дороги сметая то, что бьется в горсти пустотой и прохладой — 

правильно, главное, было ее не утратить: 
она обещала быть всем, 
даже горстью настоя, отпив от которого 
таяли тут же в невидимых вихрях, 
несущих к сердцевине пространства;
где они раздирали на клочья прошедшего времени 
в ливне едва заметного множества 
местоимений несложных, как семена.


          * * *

В этих щедротах дождей
предания медлят зелени,
как если бы звезды мелели
в миг вычитания темени; 
и, донные сны предавая,
сухим замыкались пламенем,

которому меры неведомы,
как холодным ступеням эхо
над белизной ожидания 
в полынье междуречья.


              * * *

она изъясняется быстроокой речью немых,
переплетая пальцы с травами половодья,
волокнами припоминаний, тонкорунного карста.
Пальцы в раковинах, унизаны перстнями шепота.
Ни падежа, ни числа, ни рода, — 
ропот глагольной формы брезжит.
Тягостно, но восхитительно тяготение слепка
к восполняющему небытию вещи. 

Здесь удили мы карпов, жгли ботву полую, 
пыль полудня пили. Весной низкой глядели, 
как на сломе лазурной дуги за Охтой
близились птицы к танцующей кромке зрения, 
как медные черви в почвах безвозмездно тлели,
и телефонные линии разворачивали 
ржавые силы вторжений. Раковина, 
изнанка, укол зрачка — беструдное 
с улиткой слуха совпадение буквы наощупь.

А превращаясь друг в друга, 
в сердцевине пустыни, отсутствия, мены 
столь тихо соскользывали в исчезновение, 
как если б стекло опускали в падение,
(половица не скрипнет)
или снег слетал с гребня рассвета — 
                       но снега не было,
когда беспристрастно мы окунали
слова "там" и "ты" в ломкие 
трещины фотографий, гремящих линий, а
далее романс: "пальцы собою соединялись, 
от изумления глаза бледнели,
а губы — темнее ягод подземных... 
но руки и так знают, что 
                находится между ногами".

Не обладает достаточной простотой тело знания.
Формы позднего капитализма сродни
льдам соленого озера — напряжение растет 
по мере ветвления скорости.
Сходство — не избавление, но наваждение.
Память цифрой отслаивается от аналогий.

Здесь все осталось, как было прежде 
(скупость движений в летящей одежде,
сырая бумага книжных пожарищ,
превращение свинца в золото лени). 

Там также не произошло изменений.
Впрочем, в зыби птичьих отливов
ты становишься неотступно безвидней,

возвращая неторопливо
островам, холму, фосфору, дыму
то, что имело когда-то значение.


                    * * *

Терпение колодцев 
расторгает дремоту яблок. 
Звук терпнет в раздоре движения, 
в кратком мановении руки, не рассевая продления —  

расстояние служит подспорьем мгновению.
Разве что краснопёрая рыба 
в вертикальных сумерках кембрия искрится,
или несколько зыбких строк на краю извести;
вскользь, 
будто роняя 
в копи сетчатки —  
капля, 
склонение, 
принадлежность
косвенность,
имя.

Свидетельства очевидны только на переферии. 
В это лето купальница сплошь и рядом червива,
золото ее нерадиво, его надорванной нитью 
в пустых формах прошиты траектории места
(сколь постижимо тройное сходство?)

Ясновидение одевает солдата 
в одежды алмазные мела,
он превращается в нескончаемое, 
как сема, течение. Точнее, он только намерение.
В створе смирения распад его существа серебрит 
суставы и сухожилия смерти.
Нитью стяжений ее по стеклу вышивают,
приводя в движение скрежет молекул. 
(белая татурировка на школьной доске предела 
не равна карте ада, прожженной пчелою).

Не равна мокрой ране ночной бумаги, — 
первые знаки алфавитов разбитых
в ежевичной низине, в керосиновой лампе,
в ежемгновенной распре песчаной волны и бега. 

Но еще ветвь висит, свободна, 
еще ребенок луны не злобен, 
еще поет решето в решете: 
"Что ты видел здесь в детстве?"

Горизонт микрофона, угля.
Этот вопрос — вопрос о возможности 
постановки вопроса.
Факт есть то, что расположено 
между плавником и решением.

Что узнал ты здесь позже? — 

когда изменились маршруты трамваев, банковские технологии, 
принципы распознавания текста, ведения войн, структуры вируса, — 
в растворенном зрении... то ли зеркалом, то ли муравиьным мерцаньем, 
говорящим на языке немых, быстрооком, как вздох неточности в никогда 
не имевших смысла расчетах.


ОТРАЖЕНИЯ В ЗОЛОТОМ ГЛАЗУ.

1. 

Трижды тьма изучает каждую вещь,
привыкая к волнам в ней заключенным, 
к воспоминанию о них, 
к кислотам кристаллов и образов, 
чьи артерии истлевают бездымно;
даже к мысли о ней, когда движется
между рождением и сходством, 
скитаясь в прорехах призрачной тьмы, — 
орех, погружаемый в известь, градации серого, 
складок и смыслов слюдяной иероглиф.
Число неутешно; необходимо успеть 
сказать обо всем; а далее говор вступает 
в сговор с молвою, где тавтологии распря 
в скважинах связей безмятежно цветет,
несомненно-привычна их явь. Причем, 
это давно всем известно, но прежде — 
то, что сравнения (в определенный момент) 
исчезают в череде продолжения, 
скорее... поглощения друг друга
в воображаемой смутной строке, 
где себя разворачивает та же история 
о прояснении памяти в присвоении понятий: 


любой, даже ничтожнейший слепок
служить должен был доказательством
                          неоспоримого "есть" 
(грамматика займется дальнейшим),
на месте которого в чтении, 
чей угол неуследимо менялся, возникало иное, 
а о нем существовали догадки, будто оно 
лишь только часть ускользнувшего целого, 
дробь единственной фразы о дрожи струны 
перехода черного в белое, о хвое каналов, 
мостах, разнесенных по обе стороны мглы,
но также о прикосновениях рассеянных, 
(как если б слепые приникли к пению раковин,
пронося их, к уху прижав, а хор насекомых 
                ткал бы полог покоя над ними), 
или, к примеру, кто-то задумал прощаться, 
но все позабыл, кроме "европа, крапива ", 
хотя все случилось задолго до появления фразы, 
из которой едва ли теперь возможно узнать, 
что каждый поступок был предназначен, 
не только тебе, но и тому, кто впоследствии 
       признает его безусловно никчемным.


2.

Но тогда, кто из них — ты/она
распыленный остаток ртутной патины, — 
осадок желания видеть с изнанки?
где каждое действие — шов воскресения, 
силок совлечения соли в маятник силы, 

Но даже разноречивая ветвь в бездонном окне
являла степень затверженной тьмы, 
отделяющей взгляд от себя и от тверди,
тех от других, а других — ото всех взятых вместе,
как и от кокона вещи, когда разъем удвоения
метил нежностью скрепы в усечении затвора,
разводя в разные стороны: ближе не стать 
в изгибе луча, косо парящего вспять 
сквозь глазницы вскипевшего золота, 
отраженного тьмою, излучающей вещи. 
В остатке — пленка эмульсии, Обводный канал, 
пух, сожженный детьми, стеклянное лето.

Они всегда говорят на других языках. 
Перевод — приручение, переход 
в состояние адреса с переменной маршрута — 
так вот этот стол? стена в заповедных трех трещинах?

Предположим, у каждого была бы коробка,
в которой находилось бы что-то,
что мы называем "жуком"... Здесь мы, конечно,
говорили бы о "сокращении" вещи.
Сегодня мы еще меньше знаем друг друга, 
удобней сказаться больным, не отвечать на звонки, 
прибегать к односложным ответам,
тепло изучать, длящее контуры тела.

Но когда возникала нужда в приведении примера,
желание знать настигала эфирная слабость,
очарование которой пленяло внимание, 
отвлекая от приуготовления стай к перелетам на юг, 
от листвы, которую октябрьский холод 
отомкнул на излете в отблесках блеклых признаний: 
однажды он произнес, что "его сердце разбито 
наблюдением птицы в паутинных глубинах"; 
напомним, отражения мало кого занимали,
увидеть — означает и ныне 
                  превратиться в то, что увидел.
Кем только ни были... созерцание времени 
обращало в тончайший песок, 
текущий сквозь женские пальцы, 
которыми тоже случалось нам быть, 
как и многим другим: тлением, дерном, 
формулой бега... в чем тоже крылась причина того, 
что не могли поделить с мертвецами 
принадлежавшего поровну всем. Достоверность. 
Но были и ними, 
а они превращались в соты сетчатки, 
в слоистые описания зрения,
в какой-то невнятный почерк песчаника,
слишком поспешный, чтобы за ним уследить, — 
в мрачную оптику глин, мраморных масок тумана,
присутствие чье из ничто извлекал подспудный песок,
омывавший их рты, как начертания буквы: 
(мы не уверены, к чему относится "их")
трижды птенец, освобожденный из кремния, 
в определении "рода" спеленутый косвенной тьмой.

К чему также со временем можно привыкнуть
                в расположении между блеском и дном.

3.

Разве это было нам неизвестно?
Да, многие знали. А остальные?

Начать с начала и со всего остального.
Кому это нужно? Тому, кто все это знает. 
Входит в то, что было подробно описано.
"Неужели искусство погибло?" 
Или же нами была проявлена слабость?
Где и когда? Создается ли "произведение" именно так? 
Каким оно предстает слуху и зрению,
когда происходит 
из того, что известно было немногим?

Смерть изменяет в итоге 
состояние вещей в нужную сторону.
Увеличение строки не предусматривает
укрупнения дыхания. Описание 
стремится замкнуть описание в себе:

Возможность — лишь то, что превращает "есть" 
        в возвращение в есть,
когда одни разделяют конкретное мнение,
а другие выражают свое несогласие.

В этом случае мы находимся 
(можно подумать, будто кто-то нас ищет!) 
в месте, где развернут час летнего утра. Лучше — 
на улице, когда моросит, когда 
низкий ветер полощет палой листвой.

Мы находимся тут, как и все остальное — 
полюса неподвижности, связаны осью 
непрерывающих себя изменений.

Два зрачка одно привносят в словарь, 
оползающий к влаге. — исключение? Значение?
Соотношения — вещи, не раскрывшие глаз.

Все сошлось, и не нуждается в лишних свидетельствах.
Потому что, возможно, наступает зима, 
записей зимних в зимних тетрадях время приходит.
Возможно просто возможность не прекращать, 
то, что предусматривает свое прекращение.

Иногда даже тень, вознесенная тенью — 
Иногда даже замкнутость означает прерываность.

3 (версия)

Неужели это было нам неизвестно? А как же другие? 
Что тогда остальные? Начинать с того, что забыто. 
Известно ли что находится в этой коробке? Не знаю.
Они покидают дома и пожарища, они оставляют
горящие книги и устремляются к берегу, 
дальше следы их теряются в вереске, 
они уносят с собою улиток;
голоса, впрочем, слышны еще какое-то время, 
как и то, что было досконально изучено. Ими, 
тогда, где-то там, где вопрос себя повторяет, 
будто снова мы в школе, под сводами,
и случайно забыли изводящее имя, а за окнами май, 
разрывает ветер цветущие вишни на полосы, 
                        и нужно бежать непременно на пляж, 
иначе все потеряешь, все пройдет мимо... Кносс, 
Вапнярка, Александрия, запах шпал на припеке, 
полынь, словно не встретиться с теми, 
кто, пройдя сквозь руины зенита, 
уходили, не уменьшаясь, в низины. 
Что же избрать: твердость? молчание? 
                        переводные картинки? терпение?
В медленном списке 
до сих пор не прекращает себя дикое пение:
                        "Неужели искусство погибнет",
или: "это пальто слишком тесно",
либо: "потом все они вернулись в Россию". 

Скорее всего, кем-то действительно 
                        была проявлена слабость, 
поскольку только замены, 
сползание историй, синтаксис чередования сил, 
черепки на полу, сгнившие ирисы; 

Удлинение строк 
не предусматривает пресечения дыхания.
Описание предмета стремится замкнуть описание собой:
                        поэтому "реальность реальна". 
Вот, что в итоге не изменяет привычке — "возможность".
Но возможность лишь то, 
что "есть" прибавляет превращению вести из "будет".
В этом случае мы находим себя 
в месте, где настежь летнее утро, на улице, 
когда моросит, когда ветер несет изморось йода,
когда морская звезда растет в растре колодца. 
Мы находимся тут, как и все остальное — 
                                полюса неподвижности, 
связаны осью не прерывающих себя изменений.
Два зрачка, сепии остов. 
Пурпур, электрический ток, 

словарь, оползающий в сырость единой истории. 

Соотношения — вне совпадения. 

А с другой стороны, 
все как будто совпало, 
издали под фотографией подпись: 
                        "соломенный плащ обезъяны"поскольку возможно не прекращать 
то, что предусматривает свое прекращение.

Иногда даже тень, оперенная тенью.

Замкнутость в миг обозначения разрыва.

4.

Слегка размытые, если смотреть издали,
распределенные по фазам смещения, 
подобно неопределенной форме глагола "идти",
движение, улица, среди таких же.

Со стороны залива листву мел мелеющий ветер, — 
"Я, вот, о чем... я о рыбах, — сказал он, 
 — Хотя, на деле, мне хотелось совсем о другом". 
И на перекрестке добавил, хлопая по карманам — 
                        "Ни сигарет, ни спичек". 
Закрывая глаза, открываешь другое. 
Мы помним его улыбку. Она относилась, скорее, 
                        к его собственным мыслям,
но не к факту отсутствия, 
утративших в оптике значение предметов. 

Книги, которые ставим на полки. 

Слово, убывающее пропорционально 
числу повторений.

Свет — это шум, 
разрушающий геометрию точки.

"Скоро зима, — в ответ сказал я,
                 — Вероятно, что-то изменится".
Хотя оба доподлинно знали, 
                что все это одни разговоры: 
про рыб в зимних пределах, про мысли, 
озера, поскольку все, что могло изменяться, 
уже незримо вторглось в истоки,
став в одночасье острием превращений 
облаков в бирюзе полуночной неба,
тысячекратных ветвей, 
распластанных в арктической линзе,

в которой взгляд нас иногда может увидеть,
идущих среди таких же, многих из многих,
ведущих рассеянно счет обратным вещам, 
отворенным пространству под веками, 
И, неизвестно зачем, — секундам, которых 
тридцать шесть миллионов, 
семьсот двадцать тысяч
оставалось той осенью до свершения "века ",

Когда, — если смотреть, но все-таки издали, — 
превращались мы исподволь, медленно в подписи 
                      к фотографиям несметного. 


                  * * *
1. 

Слух впору ветру. Забыв тысячи его имен,
ступаешь по песку, словно не сравнивал
ни что ни с чем. Ночь глядит в свой зрачок
мельхиоровый — сети воды не прянут дрожью; 
прохладен серп, рот, холод настежь, будто
открыта дверь, а за ней все угасло, 

кроме шепота, что слуху впору, как песок следу,
на ветру тает в зарослях черных мельниц,
и за ними неясный, желтым ознобом тополь,
шуршанье воды, рукавов, скрип стекла о ноготь.

2

Падающий вдоль горизонта ветер,
океан, пена, скулы, сгоревших стрекоз скрепы.
На отточенных монетах безмолвия
темной луны блики. Но восходит ночь выше 
солнц, дна, падения — так высока, что 
даже ей не дано на своих вершинах дуги мгновения,
где ни звезды, ни дуновенья, ни отзвука,
где пространство в глоток сводит 
                судорога абсолютного зрения.
СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА





Rambler's Top100