Алексей Цветков

Хор


Хор магов пел на острове. Дружным неслышным пением они позволяли слушателю видеть решающий момент предшествующего присутствия, если, конечно, воплощение слушателя на земле не первое. Если кто-либо, купаясь в беззвучных голосах хора магов, не видел ничего, значит, так и заключали: впервые родился. Родившиеся впервые, часто раздосадованные, обзывали певцов плутами, а их песню - фальшивой, на что островитяне не возражали и молча провожали разочарованных к пристани.

Другие же, те, кто под неуловимое пение хора увидел себя "прежним", вернувшись, разделялись во мнениях о смысле молчаливых песен. Одни доверяли певцам и считали, будто заглянули в происходившую некогда судьбу, точнее, в кульминационный её час. С ними спорили не верившие в матрешечные мытарства душ, ссылались на гипноз, будто бы, под воздействием бесшумного хора, обманутый незаметно для себя сочиняет маленькую историю, которая позже, в обычном состоянии, отчуждается, занимая должность "необъяснимого воспоминания" из фантастической жизни.


Они сели вокруг меня. Примерно полтора десятка местных мужчин в белых льняных штанах и рубахах, с праздничными глазами и вьющимися кучерявыми бородами, примерно одинаково стриженными. Я был центром круга, поэтому, куда не повернись, не видно всех поющих, в лучшем случае, уследишь за половиной. Вытоптанная площадка в пальмовой роще служила скорее всего баскетбольным полем, не далеко от моря, но волн я отчего-то не слышал.

Они запели. Я решил следить за тем, в ком угадывал главного. Он взмахнул руками, как будто расправлял ткань, ладони как две вялящиеся рыбы на ветру, задрал голову, открыл рот. Кадык ходил у него под бородой, словно он пил падающую к нему с пальм струю и даже жмурился. Хор поддержал его "пение", кто-то нагнулся ближе к земле и уперся в почву пальцами, кто-то, закатывая глаза, трубил губами, кто-то откинулся назад и будто бы чесал спину о пустоту. Возможно, за мной был еще один пастух песни, дирижер немоты, мне разрешили сесть как я хочу, но уж потом предупредили не вертеться и слушать. Они потели вхолостую. Те, которых я видел, могли исполнять с такими ужимками сложную вокальную импровизацию, многоголосый гимн или устный местный эпос, и все же они молчали, ни одного голоса не звучало. Молчали страстно, стараясь из всех сил, пританцовывая плечами и согласно всплескивая ладонями, глотая побольше воздуху и задерживая его в легких, вибрируя грудью, погружались в активный тихий экстаз. Повторяю, даже море какой-то хитростью здесь не слышалось. Постепенно, в одном из них, конечно же в запевале, на него я больше других смотрел, я узнал продавца билетов, а в двух других исполнителях - тех двоих, между которыми моя очередь платить. Тот, за кем я занял, уже перебирал сдачу. Смешные купюры, введенные здесь почти сразу после отмены предыдущих, пугающих. Зазор в несколько недель не в счет. Вернувшись к окошечку, я заплатил и взял. Всё правильно, через пятнадцать минут паровоз притащит состав, если не опоздает из-за временных перебоев и трудностей или из-за коварства вражеских сил. Тех самых сил, с коими вот уже сутки и до суда я связан - пассажир седьмого вагона, одиннадцатого купе.

На перроне по-октябрьски моросило. Наступая в неглубокие лужи, перешагивая тюки и чемоданы, я зашагал, поглаживая билет в кармане плаща, туда, где кончался навес и не было никого. Вокзальная птица полоскала клюв в луже, но встрепенулась и покинула это место. Ахнул, пару раз поперхнулся и бодро зашагал колесами не мой, чей-то паровоз, прочь от нашей станции. Белая воздушная пена залила вокзал и оставила меня совсем одного, но к несчастью пар непрочен, скоро прояснилось, не спрячешься. Если я успею подняться в поезд, если правильно все рассчитал и ничье партийное чутьё меня не унюхает, никто нигде меня не опознает, значит, через пять часов спрыгну там, где меня никто уже не сможет опознать и не ждет, попробую сразу же, ночи темные, перейти границу, чтобы оказаться в еще более северной стране, где меня могут вначале приютить несколько более благоразумных гимназических знакомых. Не такая уж там и строгость, на их воспетых границах, особенно без Луны, дождливой октябрьской ночью, сапогами по ручью, чтоб не унюхала патрульная сука.

Капля дрожит на каждой шляпке навечно вкрученного болта вокзальной мачты. Скоро и мой паровоз притащит с собой несколько вагонов, седьмой из которых - спасение. И в тамбуре я буду курить, наблюдая, как путешествуют по стеклам сперматозоиды дождя, темнеет, и как меняются названия станций на все менее и менее строгие, чем дальше от советской столицы. Чем ближе к советской границе.

Неужели чекисты правы и наш орден - шарлатанство, а его легенды для посвященных - особый язык, способ передачи военной информации за границу, игра, вроде шахмат, карт, домино, лото, к тому же игра, прикрывающая тревожные планы конкретных заграничных разведок по обрушению местной, проклятой, и все же местной, неестественной, и все же местной, обреченной, и все же здешней, зачем-то нужной здесь, власти.

Я попал на собрание ордена первый раз по приглашению и рекомендации друга, бывшего богомаза и монастырского звонаря, позже - повстанца, а тогда уже - низового сотрудника института скрещивания зверей с птицами. На тех первых вечерах, мы, мало понимавшие, еще не причастные орденских легенд, двенадцать неофитов, смотрели на белую розу посередине зеленого стола, убеждавшую нас в чем-то. А чучела удачно и не очень повенчанных птиц и зверей занавешивали на время наших бдений черными покрывалами. После того, как с первой попытки повторил уравнение и псалом, в которых не было ни одного известного мне слова, они выбрали меня ехать в столицу, запомнить и привести домой легенду от командора. У командора, на холодной, заваленной книгами и случайной живописью даче, каждый из двенадцати держал белую розу в левой руке и смотрел в неё, как смотрят в зеркальце или рюмку, повторяя свою часть алфавита орденской тайнописи. Командор, закрыв глаза, читал никогда и никем не записываемый, всегда заучиваемый, текст. Дослушав, мы сложили свои розы перед ним, чтобы цветы говорили за нас, образовав венок на шахматной доске. Но розы, в самом наглядном смысле сообщили больше, чем мы надеялись. На следующий день я опять был вызван на дачу, на этот раз один. Палец перчатки указал мне на красный цветок. Красный, но не как растение. Медный, чуть кровавый оттенок напоминал больше о куполах и крышах храмов, повсеместно обдираемых коммунарами в этом году. Я сразу понял, одна из вчерашних роз покраснела и оставлена лежать на своем месте, чтобы принесший её узнал. Моя. Я просто кивнул. Одиннадцать братьев, так же вызванные по одиночке, честно отрицали свою избранность.

Попробовал рукой отзывчивую упругость зонта. Насекомое с полированным затылком защелкнуто в черной куколке вплоть до настоящего дождя. Ждет, чтоб повиснуть вниз головой, полностью распахнувшись. Не хочу открывать.

С козырька фуражки сорвалось под ноги несколько капель, возможно, это гудит именно мой, хотелось бы скорее. По крайней мере, пока никто ко мне по платформе не идет. Некому мокнуть, незачем, и слава богу.

Командор спрашивал, могу ли сам объяснить случившееся. Я не готовил, не предполагал, никогда не видел себя плетущим пряжу шифра после его смерти. Нет, никаких намеков в роду. Вот только глиняная свистулька. Я ведь из Сергиева, вы знаете. Так вот, в нашей семье с незапамятного года передавалась керамическая птичка - свисток, и все верили, или хотя бы не спорили, её сделал сам святой и подарил детям, кому-то из наших прапрадедов. Четыреста лет назад. Но я не верил. Я вырос в другое время. Хотя, как единственный отпрыск, вожу безделицу с собой с квартиры на квартиру. Да, иногда дую в неё. Свиристит, как и четыреста лет назад, если быль - семейная сказка. Нет, больше ничего такого среди предков, обыкновенные пахари, пасечники, пара дьячков.

Неужели правда про химический состав? Готовили раствор и туда ставили растение на час. После того, как роза приобретала должный, металлизированный, "гипнотический", по выражению организаторов тайного общества, вид, приглашали адептов по отдельности, брали с каждого клятву молчания и обещали степень командора после кончины нынешнего или исчезновения из страны. Фокус с цветком поражал воображение уже давно вовлеченных и обрабатываемых проповедями на местах, заставлял их молчать в предвкушении власти, а так же развивал удобный для контроля синдром причастности и манию избранности.

Так будет утверждать следствие. Уже утверждает, строчит свой протокол на необозримой бумажной ленте, протянутой из прошлых веков в грядущие, покрываемой старательными разборчивыми мелкими буквами показаний и косвенных свидетельств.

Но почему, если они правы, я не у них? Почему я мокну на этой станции с билетом и глиняным свистком, а все остальные дают показания перед расстрелом или таежной высылкой. Почему именно ко мне во время добралась весть о разгроме ордена, ведь даже тот, кто успел схватить трубку, накрутить мой номер и выкрикнуть горсть задыхающихся, непонятных чужому, слов про оперу, погоду и посудный магазин, застрелен прямо там, у телефона, с перекрученными во рту предупреждениями на тайном языке. Наверняка ведь, разговаривая со мной, глотал странички шифровального блокнота.

Можно ли верить следствию хоть в чем-то? Или это моя роза? Именно моя роза? Напиталась кровью всех, кто страдал ради нашей общей матери прежде и будущей кровью тех, кто ещё пострадает, и, значит, теперь, когда нет ни командора, ни старых братьев, ни новообращенных, я войду в растущий на глазах поезд, справлюсь с границей и соберу новых братьев розы уже там, на квартире, например, одного из гимназистских однокашников, ныне - аналитика душ. И примерю перчатки. Я не знаю даже, откуда берут правильные перчатки и мои руки вряд ли похожи на руки командора. Руки командора, как две мороженые рыбы. Я видел их без перчаток во время нашего прощания на даче. Подписывают сейчас "чистосердечное", сколько же, право, церковной лексики в чекистских оборотах.

Найти там уже, на месте, своих. Я слышал, есть такие, и значит, ждут сейчас, растерянные, именно меня с моей крылатой облезлой свистулькой, вылепленной из берега пальцами святого и обожженной на лесном костре.

Вспрыгнув на сброшенную мне железную ступеньку, я дал проводнику билет. "Одиннадцатое" - подтвердил не старый ещё, хриплый дядька с молоточками в петлицах. Отодвинув дверь, я увидел на двенадцатом месте человека, который, видимо, спал. Погода располагает. Смутил меня сразу только приятный пар из полного стакана перед спящим. Стараясь не шуметь, раз товарищ скоропостижно заснул, я сел к себе на лавку и присмотрелся.

Его наверняка партийное, заботливо выбритое, подоткнутое снизу иностранным шарфом лицо спало несколько удивленным, как при встрече с незнакомцем. Чай испарялся, но прозрачное теплое руно никак не меняло своих путей вблизи его носа и ноздрей товарищу не щекотало. Вагон содрогнулся и это меня отвлекло.

- Провожающие - угрожающе зарычал где-то проводник.

Только бы не заметил отсутствия каких бы то ни было вещей у пассажира и не позвонил куда следует на следующей станции, но до подобного, кажется, пока не дошло.

Как тихо спит - поразился я. Билет я отдал, а зонт повесил на столб прямо на перроне, из собственности со мной ехала только родовая реликвия. Возможно, она была выкрашена, но давно облезла и выглядит, будто всегда была так, темно-кирпичной масти.

Мы тронулись. Засвистел поезд, выпуская лишнюю клубящуюся тяжесть из своей раскаленной стальной головы. И я тоже решил присвистнуть в ответ. Забыл, когда последний раз такое делал. На даче у командора, объясняясь?

Приложил хвост к губам. Заткнул подушечкой пальца дырочку на клюве, потом вдруг открыл. Ну и пусть сосед просыпается. Придумаю, как объяснить. Прикинусь почти слепым свиристельщиком. Пусть увидит раз в жизни, хоть и не узнает никогда, нового командора ордена розы, покидающего и прощающего здесь всех. Давай, малыш, посвисти.

И я дунул в лепную полую пичугу, как будто гасил свечу на торте в честь нового рождения, как будто прогнал пыль прошлого, как будто начиная отсчёт истории нового ордена и боясь обжечься на воде. Неискусно, громко и лихо, придурковато, но по-своему величественно. Было в этой трели нечто от соловья, но соловья, тяжело контуженного властью рабочих и крестьян.

Противоположный товарищ не проснулся и это навело меня на мысль, уж не следит ли он за мной каким-нибудь незаметным способом, ведь и про свисток им известно уже, наверное. Засунулась к нам охрипшая бульдожья голова проводника, слегка меня обидевшая: угадал в моем экспромте нечто милицейское, иначе б не пришел.

- Чего за шум? - осведомился блюститель и скосил глаза на моего соседа.

- Пал Инч? - обратился он не ко мне - все в порядке у вас?

Вот сейчас возьмет и арестует - думал я про спящего, так тот упорствовал в притворном своем забытьи. Но попутчик меня не арестовал. Он вообще не двинулся, продолжая не дышать, глазные яблоки под веками ничего не искали и ресницы не вздрагивали. Проводник, не глядя на меня, пощупал плечо Павла Ивановича, дотронулся до пульса на шее и ничего не почувствовав, сам себе скомандовал: "Доктора!" С чем и выскочил. Доктор нашелся скоро.

Время наедине с трупом я проводил, раздумывая, стоит ли отведать чаю из его стакана? А если инфекция? К тому же в подобных случаях снимают отпечатки пальцев, а то и оттиски губ.

Бегущий за границу анархист запросто мог отравить - по заданию иностранного центра или случайно встреченного в поезде - Павла Ивановича. Неизвестно еще, в какой покойник должности. Вполне аппетитный для партийных газетчиков ход мысли.

Челюсть пассажира отвисла, но рот так и не раскрылся, что придавало лицу не свойственную жизни характерную скуластость уже практически черепа. Доктор подтвердил смерть почти мгновенно, как только взглянул под веки и послушал ухом запястье.

Поезд встал. Двери защелкали и заскулили. Видимо, сейчас дадут задний ход, хотя мы не миновали еще пригорода. Меня просили остаться, как свидетеля, позвавшего на помощь, но благодаря бестолковой суматохе - у нас толкались начальник поезда, проводник, врач и неизвестная девушка с неприятно лопнувшим в глазу капилляром - я вышел наружу, точнее спрыгнул в гравий, воспользовавшись отсутствием стекла в тамбуре. Едва видимый дождь никуда не делся. До моего дома отсюда полчаса обыкновенной ходьбы. Я возвращался, ни о чем не думая. Не догадываясь, а именно зная: назад меня увезут. Ждут уже. Не позволят даже зайти во двор через арку. Меняя улицу за улицей, я просто представлял себе запах белой розы, сначала белой, а после преображенной, медно-красной, чуть-чуть кровавой, аромат трансформации.

И когда я уже видел радиомачту и конусы крыши своего многоквартирника, меня позвали из машины, стоявшей в арке магазина, позвали по имени-отчеству, как недавно покойника.

Они продолжали "петь", взвешивая на кончиках пальцев и перекидывая друг другу мой случай у меня над головой, как волейбольный мяч над сеткой, добавляя к его полету, каждый - новое. Но ничего по-прежнему не было слышно. Эти люди в черной блестящей машине под пальмами на вытоптанной босыми пятками земле в белой форме, с выбритыми головами, хлопотавшие вокруг меня.

На причале я заплатил певцам гораздо больше, нежели мы договорились. Мы ехали по городу. Они сидели впереди. Они сидели сзади. И я не слышал их, думаю, из-за шума мотора. Но мотора я не слышал тоже. Никогда нельзя знать, не поют ли они сейчас над тобой своими скрытыми голосами.

Насколько я мог выяснить, несколько мистических анархистов из российской провинции добровольно перешли на службу в политический сыск и достигли весьма влиятельных должностей, остальные были раскрыты и расстреляны. Впрочем, я всегда с трудом представлял себе подиумный выход психей, одних и тех же из века в век, разве только в разных кожаных ризах.

Иногда они снова везут меня мимо моего дома. На булыжниках автомобиль подпрыгивает и на моих запястьях звенит нечто металлическое. Но вижу их всё реже. И длится это долю секунды.



Rambler's Top100

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА