ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ЖУРНАЛ N°28-29 |
Галина Ельшевская Коллаж из старых рецензий, или “Посторонние игры” Предлагать к опубликованию рецензии на давно прошедшие события – быть может, и оставшиеся разве что в памяти участников, – странная затея. Тем более что и “при жизни” события эти не претендовали даже на то, чтобы стать вехами в вялотекущем художественном процессе. Скорее являли фон, маргиналии. Но, с одной стороны, соотношение маргиналий и центра со временем может и поменять конфигурацию: обнаруживая иную рядоположенность в обратной перспективе, забытые происшествия отсвечивают на актуальную реальность. С другой – 90-е годы в календарном смысле переживают терминальный период, а культурно, быть может, уже и завершились; и тогда о них пора вспоминать. Фрагменты старых текстов с сегодняшним комментарием позволяют выстроить ракурс “из двух углов” – оптически выигрышный. Старых текстов, не опубликованных в свою пору, скопилось в компьютере немало (неопубликованных, потому что, например, закрылась газета или не открылся журнал, а то и вовсе речь не шла о публикации), но даже пунктир действительной хроники из них не составляется. Поэтому выбраны только те, которые так или иначе затрагивают категорию “игры”. Категория, конечно, безбрежная (любая стратегия есть игра, постмодернизм есть игра и так далее), однако имеются в виду собственно проекты, выстраиваемые по правилам игры – во что-то или с кем-то; и образ “другого” (в разных ролях – подручного средства и материала, зрителя и потребителя, зеркала или маркированно отсутствующей фигуры) здесь важен. На одном полюсе окажутся акционистские игры “с посторонними”, втягивающие пространство и присутствующих в нем персонажей в тотальный инвайронмент (впрочем, эта установка во многом фиктивна), на другом – игры “аутичные”, связанные с сочинением персональных миров, с мифологическими, антропологическими и литературными симуляциями. 1. Игры “в другого” …из частного письма с описанием акции “Последний еврейский погром”, галерея Гельмана, 1995. Авторы – Игорь Подольчак, Игорь Дюрич.
Все это не имело бы смысла публиковать и комментировать четыре года спустя, если бы речь шла о личной проблеме. Однако как раз время показало, что сугубо личной она не является. Что в ситуации заведомого распределения ролей неучтенные позиции могут оказаться травматическими и даже опасными. Акция с погромом, будучи “политкорректным” образцом “холодной” стратегии и предполагая добровольный выбор “соучаствующих” ролей, косвенно сообщала и о принципиальном отсутствии “места зрителя” для данной истории и для искусства в целом. Но как раз в этом пункте практика 90-х годов выдала симптоматичный сбой. В недавнее иконоборческое действо Авдея Тер-Оганяна зрители вполне включились (вызвав милицию и тем самым неосознанно возродив традицию апелляции к городовому для “экспертизы” футуристических выходок); что характерно, зрители, принадлежащие – в широком смысле – тому же артистическому кругу. С другой стороны, негодующие православные из совсем иных кругов, обрызгав картины “богоборца” спреем (галерея Гельмана, 19.04.1999), обнаружили способность репродуцировать художественный жест; и если бы на этой “дуэли” история закончилась, ее кольцевая композиция выглядела бы вполне гармонично. Насильственный акционизм 90-х при всей насильственности (со статистикой впрямую “потерпевших”) предполагал присутствие “других” лишь в качестве статичной массовки. Ни авторы публично уничтожаемых работ, ни автомобилисты, под чьи машины бросался из слякоти обмазанный маслом голый человек (О. Кулик), ни смотрительница в зале Ван-Гога, вынужденная присутствовать при попытке некоего персонажа осуществить акт дефекации под вверенным ей объектом (А. Бренер), не провоцировались на сознательную реакцию; сценарная неартикулированность их ролей делала такую реакцию невозможной. Художник, даже работая на площади, все равно осуществлял “прыжок в пустоту”, в котором присутствовало и традиционно-романтическое противостояние гомогенному веществу “толпы”, и более специфически российские оттенки (так, тавтологическое появление Бренера на выставке “Прыжок в пустоту” – с воплем “почему меня не взяли на эту выставку?” – вызывало ассоциации не только с мучимым пубертатными комплексами подростком, но и с бедным Акакием Акакиевичем). Свидетелям предписывалось либо испытать шок от непонимания происходящего (в этом состояла “общего вида” провокация, и вопрос о ее этической допустимости заранее выносился за скобки), либо, оценив жест как артистический и риторический, от него именно в силу этой оценки дистанцироваться. Впрочем, в роли провоцируемых фигур могли оказаться и представители актуального сообщества – такое, вспомним, случалось регулярно при убийстве животных, и в этом смысле здесь вторично проигрывался опыт венского акционизма 70-х годов. Акция Авдея Тер-Оганяна, в качестве высказывания не вполне внятная (протест против кича? против ложного православия? против сакральности как таковой, в том числе сакральности “художественного”?), а в качестве дадаистского жеста, напротив, слишком насыщенная возможными смыслами, явилась запоздалым римейком как флагеллантских, так и вполне корректных действ. (Из недавних можно вспомнить и устроенный Бренером “Плагиат” в Пушкинском музее, и вовсе не провокативный, зато абсолютно точный проект медгерменевтов “Пустые иконы”, показанный в L-галерее в 1993 году.) Однако попала она в иной, социально “горячий” контекст, и в нем была воспринята буквально и “адресно”. Возможно, какую-то роль сыграло несовпадение креативных установок “индуктора” и “реципиентов”; однако существеннее, что зона самоидентификации последних, столь отчетливо обозначившаяся, оказалась и вовсе связана не с креативностью, а с сугубо экзистенциальным и достаточно воспаленным (по совокупности обстоятельств) опытом. Естественно, эти общие для всех социальные обстоятельства обостряют максималистские потенции сознания, и без того воспитанного на дуальных моделях (“хаос – космос” или “Бог – дьявол”) и считывающего телеологию всякого поступка, исходя из них. То есть художественного пространства, способного адекватно оценить художественный жест, как не было, так и нет; в этом смысле совершенно несущественно, что порубание икон состоялось в галерее, где в принципе любое событие должно читаться как событие искусства. Зато артистический круг в результате события поляризовался – одна его часть вспомнила про корпоративную этику, другая, напротив, поставила во главу угла этические ценности иного порядка, с корпоративной шкалой не сопряженные. И в этом смысле можно считать, что провокация (независимо от ее действительного адреса) оказалась эффективной; остается надеяться, что полным аффектом она все же не завершится, ибо отечественную пенитенциарную систему нелегко воспринять как симулякр. 2. Игры “с другими” Фрагменты из неопубликованных статей:
Фрагменты из газетного “сезонного” обзора выставок с описанием рядовых событий сезона спустя годы выглядят, конечно, необязательно-мемуарными. Однако некий характерный узел здесь обозначается: связанный с попытками преодолеть герметичность художественной деятельности, с редукцией концептуалистского языка в сторону “товарности”, с одной стороны, и “человечности” – с другой. Первая тенденция оказалась заведомо обречена; вторая, пережив “героические” вехи (см. фрагмент по поводу выставки “Магазин”), частично оставила след в сфере дизайна, но по существу “истончилась” в поле конструктов уже симулятивных. Тот же Владимир Архипов перешел от производства “полезного самострока” к его собиранию и каталогизации. Впрочем, занятие это вполне лукавое, потому что авторство не верифицируется. Возможно, его “экспедиционные отчеты” с чертежами и описаниями на самом деле есть развернутая квазиэтнографическая симуляция; даже если это не так, сам жанр сворачивает в привычную сторону – к мистифицирующим изобретательским утопиям, вроде, например, “Русского патента” Ольги и Александра Флоренских. “Правда факта” самым естественным образом встраивается в систему “fantasy”.
3. Игры с собой 90-е годы изобилуют “автогалактиками”. На самых разных выставочных площадках: народ Хо, люди Шапитук и прочие народы Мартынчиков, зайчиковый народ Йые Флоренских, из Петербурга же коллективная “культура Кеме”, цивилизация Копыса Петра Перевезенцева, “даблоиды”, “стомаки”, “водолазы” и иные существа Леонида Тишкова и так далее. Все это как бы принято вытеснять из актуального мейнстрима в приграничные зоны, быть может, за увлекательность (она же развлекательность) демиургических затей как на уровне одного проектного “сочинения”, так и развернутого гипертекста. Впрочем, при благоприятных для авторов обстоятельствах такое искусство легко конвертируется и привечается на Западе: образ загадочной русской души, вдохновленной по большей части нерусскими литературными моделями, от Борхеса до Толкиена. Изгнанная в дверь, нарративность лезет в окно. Туда же лезет активная персональность: монологичность высказывания, не требующего собеседника. Очень симптоматичны эти попытки структурирования некоего пространства, выстраивания систематики и вообще рефлексия по целостности; особенно интересны случаи, когда одновременно проигрывается и невозможность такую целостность реконструировать. Из неопубликованной рецензии на выставку П. Перевезенцева “Копыстянские хроники”. (Галерея “Велта”, 1997).
По поводу проекта П. Перевезенцева и С. Якунина “Три версии жизни Алитку” (Галерея “Велта”, 1998).
Проекты Перевезенцева и Якунина являют полный спектр рефлексии постмодернистского сознания в пору кризиса: в них проигрываются мотивы всеобщей обратимости смыслов, мультивидовой перенасыщенности, семантических “дыр” и нелинейных движений. Цивилизация, увиденная при закате, убеждает сходством. Художники неконцептуалистского происхождения, прокламирующие собственную маргинальность и избегающие даже внутритусовочной “институализации”, создали портрет – или автопортрет – наличной культуры; что и оправдывает прицельную оптику. 4. Вне игры …Во вступительной статье к каталогу выставки Веры Митурич “Дом художника” (1997, XL-галерея) была допущена симптоматичная ошибка. Интерпретируя способ, каким Вера Митурич ввела в обращение архив некоего художника Буробина, автор статьи отмечает (в положительном, впрочем, смысле) “невиданную жестокость”, с которой зрителю предлагалось “пройтись по рисункам, акварелям и литографиям, что означает здесь не просто испортить сделанные кем-то вещи, а… потоптаться по несостоявшейся судьбе”. Между тем, устроив тотальную инсталляцию из этюдов, портретов и пейзажей неизвестного и, вероятно, уже умершего художника (чье наследие было найдено Александром Джикия на помойке), Вера Митурич не рискнула застелить пол его работами. На полу как раз лежали старые эскизы, принадлежащие ей самой и ее дочери… Что возвращает нас не только к проблеме границ апроприации и вообще вторжения в чужое экзистенциальное пространство, но и к вопросу о “другом”, являющему обратную сторону вопроса о себе. Характерно, что, используя невостребованные архивы, Вера Митурич не в состоянии вернуть “в мусор” даже отработанный материал. Ее самоощущение впрямую зависит от персонажей, чья сбывшаяся жизнь не позволяет счесть их виртуальными. Сбывшаяся – стало быть, уже обладающая художественным смыслом. Рефлексия по поводу традиционных составляющих образа художника продолжает оставаться общим местом (из недавних примеров – выставка Ю. Альберта “Мама, смотри, художник” в “L-галерее”). В других проектах 90-х годов, тоже, независимо от успешности, рефлексия распространяется и на историю искусства в целом (как завершенное понятие), и на сложившуюся в ней иерархическую систематику смыслов (“Кунсткамера” в галерее 1.0; Д. Крымов. “Азбучные истины”, галерея “Сегодня”; “Мир чувственных вещей” в ГМИИ). Экспозиция Веры Митурич в контексте достаточно болевых отторжений от любой генетической зависимости и травм идентификации выглядит образцом толерантности и этического подхода. В противостоянии энтропии художник (именно так понимающий свою роль) спасает другого художника от забвения – пусть способом, который этот другой вряд ли бы понял и одобрил. Оба они оказываются “сородичами” в палимпсесте культурного слоя; подобного рода самоощущение, во всяком случае далекое от катастрофичности, акцентирует экзистенциальную значимость любых художественных занятий. Что в известном смысле знаменует и отказ от игр. |
Галина Ельшевская Историк и критик искусства. Автор нескольких книг ("Мало избранных", М., 1995, и др.).Живет в Москве. |