Галерея М.Гельмана

Игорь Яркевич

Мой друг язык



Наверное, народная мудрость, как всегда права, и в реальной жизни происходит то же, что и в поговорке: язык мой - враг мой. И в первую очередь эта поговорка относится к болтунам, алкоголикам, разоблаченным шпионам и русским писателям. Но даже им в отношениях с языком поддерживать видимость дружеского контакта.
Отношения писателя с языком колеблются по всему диапазону - от ненависти до любви. У русского писателя с русским языком, может быть, еще даже более сложные отношения, чем у вообще писателя с вообще языком.
Русский писатель, когда обращается к Богу или к России, то на самом деле обращается к языку. И наоборот. У русского писателя с языком интимные и скрытые от посторонних глаз связи. Русский писатель, как древний еврей, часто не хочет называть имени своего Бога - русского языка. Русскому писателю проще назвать Бога, чем русский язык. Ему проще признать, что Бог есть язык, чем что язык - это Бог.
Писатели - люди сложные, и часто путают слова, вещи и категории. Когда Тургенев писал: "О, великий и могучий русский язык! Ты один мне надежда и опора..", то писал он, конечно, не о языке, а о Боге. Для языка такая ноша слишком тяжела.
Тургенев здесь не очень оригинален. Народная песня про ямщика, который замерз в степи, тоже не совсем про ямщика; она про Иисуса Христа. В песне есть и праведная жизнь, и позорная смерть, и воскресение, и жизнь после смерти. Протагонистом песни вполне мог быть и Иисус Христос.
У Ницше - прямо противоположная ситуация. Его "гибель богов" - гибель не "богов", а "языков", полная исчерпанность европейской классической гуманитарной традиции. Собственно говоря, человека содержание Библии с известными оговорками устраивало всегда. Но вот язык Библии человека время от времени устраивать переставал. Этот язык представлялся или слишком пресным, или еще каким-нибудь "слишком".
Бог - это не религия; это три буквы. Поэтому разговор о смерти Бога несерьезен. В любой момент можно снова написать эти три буквы. И тогда Бог снова оживает.
С языком надо обращаться осторожно. Ведь язык - одновременно и взрослый мужчина, и малыш. Поэтому язык часто плачет. Почему плачет ребенок, когда плачет?
Не от удара. От резкого перехода из вертикального состояния в горизонтальное. Для ребенка это не просто падение - это резкая смена онтологических координат. Точно так же плачет язык при смене дискурсов. Честно говоря, слезы языка вызывают больше жалости, чем слезы ребенка.
Ко всем известным проклятым русским вопросам типа "Что делать?", "Кто виноват?", "С чего начать?" в последнее время прибавились еще два - о границе между эротикой и порнографией и о дистанции между юмором и иронией. Эротику и иронию разделяет с юмором и порнографией не граница. Их разделяет бездна.
Поле деятельности юмора - анекдот. Поле деятельности иронии и самоиронии - литература.
При Советской власти анекдот был надежным средством защиты от тоталитарного пафоса. Анекдот был лодкой, на которой переплывалась Советская жизнь. Анекдот мог заменить жену, друга и любовницу. В анекдот можно было уйти, как в нору, от кошмарной анекдотичности советской жизни.
После конца Советской власти анекдот резко потерял свое метафизическое очарование. Теперь это рассказанная пошлым человеком обыкновенная пошлая история, которая почему-то априори должна вызывать улыбку. Сегодня анекдот - крайняя степень деградации языка. "КВН", "Белый попугай" и другие места сбора мастеров анекдота - обозначение не только чудовищной пошлости, но и ситуации общества оставшегося без языка как средства коммуникации в новом времени и отчаянно хватающегося за соломинку анекдота в надежде вернуть былое удобное языковое русло. В принципе, за анекдот уже можно снова начинать сажать - но только не по политической статье, а по статье о языковой пассивности.
Место анекдоту в музее советского быта. Анекдот перестал быть символом языкового сопротивления. Анекдот стал знаком социального оцепенения и оцепенения языка.
Анекдот от иронии находится на противоположном полюсе. Рассказчик анекдота всегда прав, как может прав автор той или иной морали. Анекдот в очередной раз облизывает ту мораль, которая была предельно ясна сто лет назад, ясна сейчас и будет точно так же ясна и через сто лет; анекдот ничего нового в этой морали не прибавляет и не убавляет. Анекдот "с бородой" - это не нонсенс. Это реальность; анекдот и может быть только "с бородой". Вот анекдот "без бороды" - это действительно нонсенс.
Писатель, плотно связанный с иронией и самоиронией, в отличие от рассказчика анекдота, никогда не может быть прав. Иногда могут быть правы его персонажи. Писатель же неправ всегда. Функция иронии - это функция взрывчатки. Если ирония не взрывает устоявшееся равновесие языка, тогда это уже не ирония; тогда это юмор. Каламбур. Анекдот. То, от чего по идее должно быть весело, но в итоге становится совсем грустно. Как сегодня грустно от тотального юмора масс - медиа. Этот юмор превращает язык из столичного модника в унылого обитателя провинциального захолустья. Только ирония и эротика, как два богатыря, удерживают язык на краю провинциального болота.
Скромная русская женщина, на заре перестройки объявившая миру, что в России секса нет, была десять раз права. К счастью или, к сожалению - другой вопрос. Только она, как русский писатель, опять же все перепутала. Секс в России все-таки есть. Секса нет в русском языке и в русской литературе. Для русского языка и русской литературы секс остался неизученной территорией.
Любая литература в России с мощным эротическим подтекстом, (например, "Записки из подполья" Достоевского или "Крейцерова соната" и "Дьявол"Толстого), могла считаться какой угодно литературой - прогрессивной, реакционной, классической, - но только не "эротической". Секс не приживался в теле русской прозы; здоровый организм выбрасывал его наружу, как ненужную заразу. А литература, где секс был на первом плане, вроде "Ямы" Куприна, "Санина" Арцыбашева, "Крыльев" Кузмина, была настолько плохо организованной прозой, что "эротическая" она или нет - уже значения не имело.
Эротический дискурс не может быть угрозой нравственности. Эротическому дискурсу это не под силу. Эротический дискурс не заставляет работать половые органы; он заставляет работать мозги. Он направлен исключительно на "верх", на голову; для "низа" эротический дискурс никакой ценности не представляет. Эротический дискурс не может быть стимулятором половой энергетики; но он может оживить литературный пейзаж и быть стимулятором литературной энергетики.
Между эротикой и порнографией точно такая же пропасть, как между юмором и иронией. За порнографией - только банальность; голое тело, с какой стороны его не рассматривай, абсолютно банально, и порнография с этой банальностью не спорит, она преподносит эту банальность как никогда не стареющий товар. Эротика, какой бы смысл не вкладывать в это определение, всегда старается банальности противостоять.
Все, что может быть описано языком литературы, принадлежит литературе и уже автоматически не принадлежит Уголовному кодексу. Проституция, стриптиз в ночном клубе, развращение малолетних языком литературы описаны быть не могут. Вот развращение одного малолеьнего - может. Набоков "Лолитой" вроде бы ясно показал, что развращение одного малолетнего - не развращение и не извращение, а просто любовь. А про любовь в Уголовном кодексе ничего нет. Вот развращение многих малолетних - это уже профессия. Это уже жизнь. И пусть с такой жизнью и разбирается Уголовный кодекс.
Другое дело, что русские люди, а в особенности русские критики, принимают за эротику то, что к эротике никакого отношения не имеет. Иногда в статьях о моей прозе критики слово "онанизм" пишут через точки: о.....м - как некое неприличное слово. Когда и почему онанизм стал табуированным словом - не очень понятно. Тем более, что "мой" онанизм к "обыкновенному" онанизму никакого отношения не имеет.
В девяностых годах русский язык попал в довольно неприятное положение; русский язык остался как бы "без языка". На отсутствие четкого и логически выверенного постсоветского языка жалуются все: политики, социологи, военные, журналисты.
Жалуются на его отсутствие и писатели.
Мне кажется, что современные писатели делают довольно серьезную ошибку, когда идентифицируют себя "в языке". Писатель не должен полностью растворяться в языке. Между писателем и языком должен быть вполне определенный зазор, потому что литература и может возникнуть только из этого зазора. Больше ей просто неоткуда возникнуть. Место писателя где-то рядом с языком, где-то под ним или над ним. Совсем необязательно, чтобы писатель обращался с языком, как палач с жертвой. Писатель может относиться к языку и как жертва к палачу. Писатель может быть в отношениях с языком и насильником, и насилуемым одновременно. Писатель в отношениях с языком может быть зайцем и охотником в одном лице. Главное, чтобы между писателем и языком существовала некоторая рефлексия, некоторая дистанция, а кто из них будет кем - это уже не так важно.
Уверенность в априорной ценности языка и литературы осталась далеко в прошлом. Современная русская цивилизация вполне может обходиться и без языка, и без литературы. Языку, как и литературе, нужно каждый день с нуля доказывать свою ценность.


Guelman.Ru - Современное искусство в сети

Rambler's Top100