Галерея М.Гельмана

Игорь Яркевич

Последняя прямота



Где-то в середине восьмидесятых годов я впервые прочитал Евгения Харитонова. Советская власть еще была, но уже активно кончалась. Но ни о каком "официозном" Харитонове в перестройку не могло быть и речи; тогда Харитонов мог принадлежать только андеграунду.
Спустя почти два десятилетия после своей смерти он все равно остается маргинальным писателем. Хотя вышла его книга, и не только в России, и Харитонов "введен" в литературу, но его маргинальность не только не закончилась, а наоборот; ее как будто даже стало больше.
Хотя с самого начала Харитонов показался мне не аномалией в литературе, а вполне "нормальным" и даже конъюнктурным писателем. То есть его проза - одни из примеров того, как можно писать для тех, кто видит в литературе именно литературу, а не социальный или какой-нибудь еще придаток. К тому же Харитонов оказался и замечательным гидом по семидесятым годам.
Наряду с напряженной антисоветской деятельностью в семидесятые годы, как рассказал Харитонов, шла еще и обычная нормальная жизнь. И это была довольно интересная жизнь: люди плакали, смеялись, что-то покупали, сходили с ума от близости знаменитых эстрадных певцов и киноартистов. Женщины и мужчины тянулись друг к другу. Разумеется, эта жизнь была еще и кошмарна. Харитонов является как бы собственным Вергилием по всем кругам московского ада, из которого нет выхода. Более того, путь Данте по аду может показаться приятным загородным пикником, по сравнению с тем, что увидел и открыл для себя Харитонов.
Его андеграудная позиция была для него оптимальной. Ему не было места, как в советской, так и в антисоветской литературе. Литература в семидесятые годы - это борьба титанов с титанами, провозвестников политической свободы с ортодоксами "совка". Естественно, что метафизика, стиль, эстетика в этой борьбе были не нужны. Они бы только мешали. Только бы путались под ногами. А хилым и слабым писателям, рефлексирующим, где поставить восклицательный знак, а где - двоеточие, и как буква соприкасается с буквой, а мужчина замирает при одном только взгляде на другого мужчину, в литературе места не было.
Чувственность оставила русскую литературу. Чувственность могла быть только одного плана - когда у главного героя все обрывается внутри при виде лжи и фальши очередного партийного съезда. Другой чувственности не существовало. А если и существовала, то, как очень далекое приложение к настоящей "большой" литературе.
Стилистика Харитонова бесконечно, запредельно чувственна. Персонажи Харитонова агрессивно демонстрируют свою чувственность не только в отношении самих себя и субъектов своей любви, но и всего, что их окружает. Познание мира для них абсолютно сенсорно, ни о какой рациональности не может быть и речи. Их душа словно бы спрятана в кончиках пальцев, которыми они пробуют мир.
Надолго задержавшуюся в имидже спящей красавицы литературу Харитонов попытался оживить гомосексуальной эстетикой и пантомимой. Режиссер пантомимы по профессии, он смог перенести ее пластичность и в прозу. Рассказы Харитонова похожи на бесконечные упражнения - импровизации мима на не вполне заданную тему.
Как правило, мим одет очень просто, особенно по меркам семидесятых годов. Во время выступления мима вокруг него - пустое сценическое пространство, незатейливая декорация, не слишком яркий свет. В центре внимания - только те действия, которые выполняет мим. Большинство рассказов Харитонова так же скудно оформлены. Для писателя не имеют большого значения пейзаж и краски быта, важен лишь внутренний импульс, зажигающий немногочисленных зрителей. Поэтому и подчеркнуто аскетичен лексический словарь Харитонова - запас движений и приемов мима тоже невелик; важно их постоянное чередование. Важна пластика.
Для мима все предметы - чужеродны, ни с одним из них он не может соотнести себя. Любой предмет мим видит как будто в первый раз и, показывая на нем свою ловкость, он сразу же от этого предмета отстранен. Немногочисленность предметов, используемых мимом, делает каждый из них центром мира. Так и у Харитонова каждая деталь, проходящая сквозь прозу, имеет глобальное значение.

Мим - существо скорее бестелесное, чем с четко выраженными половыми признаками. Но это в темноте и на сцене, пока миму никого не видно, кроме самого себя. Но вот зажегся свет в зрительном зале, и мужчина вдруг увидел мужчину, и мужчина видит мужчину и кого-то еще, а потом мужчина видит только мужчину и никого уже больше не видит.
Когда я впервые прочитал Харитонова, то позавидовал гомосексуалистам; если они все умеют воспринимать окружающий мир так же тонко, бережно и свободно, то им можно позавидовать. Впрочем, как выяснилось, им можно не завидовать. Харитоновых среди гомосексуалистов не оказалось.
Не только поэтому, но и поэтому тоже Харитонова не хотелось бы видеть только в роли защитника бедных и униженных гомосексуалистов. Вероятно, гомосексуальная эстетика для Харитонова - изначально удобное кресло, в котором хорошо решать литературные задачи. Для Харитонова роль глашатая культуры сексуальных меньшинств не кажется адекватной. Харитонов больше, чем "просто" гомосексуалист. Среди писателей немало гомосексуалистов - но среди гомосексуалистов так мало писателей!
Впрочем, это уже про курицу и яйцо. Все очень банально, но ведь ответ-то до сих пор неясен - кто кого родил: яйцо курицу или наоборот? Гомосексуалист родил писателя или писатель гомосексуалиста? Гомосексуальная эстетика создала Харитонова или Харитонов - гомосексуальную эстетику? Был ли Харитонов так же активен в жизни, как в прозе?
Норман Мейлер, когда писал о Генри Миллере, то пришел к выводу, что в жизни Миллер был все-таки спокойнее, чем в литературе. Наверное, и Харитонов тоже был в жизни поспокойнее.
Если бы Харитонов писал "только" о гомосексуализме, его творчество представляло узко специфический интерес. Но ноги Харитонова растут не из гомосексуализма. Как и ноги любого "приличного" русского писателя, его ноги растут из "Записок из подполья", и главный объект харитоновского письма - маленький подпольный гомосексуалист, прямой наследник героя "Записок" и маленького человека всей русской прозы. И в этом плане связь Харитонова с классической традицией абсолютна; к тому же он вроде бы и не декларировал разрыв с этой традицией.
Маленький человек законсервировался. Подполье, как мощная морозильная установка, сохранило его идеально. Маленького человека не может уже изменить ничего, - даже гомосексуализм. Гомосексуальная прививка может изменить гены прозы, но не маленького человека. Маленький человек давно уже не крестьянин и не чиновник. Он уже интеллигент. Иногда даже гомосексуалист. Но его социальный статус тот же самый - он по-прежнему "маленький". Он все еще лишний гость в мире "больших" и даже "средних" людей. Он все еще в подполье и никак не закончит свои подпольные записки.
О гомосексуализме в России долгое время просто не знали. Гомосексуализм был экзотикой и статьей в Уголовном кодексе. Он был даже не в подполье; он был в "подполье подполья". Гомосексуализм перестал быть загадкой только в перестройку. Русского человека удивить легко, а советского человека было удивить еще легче. Советский человек удивился существованию в мире гомосексуализма. За него уже не сажали, и на него пришла мода. Но русский гомосексуализм оказался целиком, замешанным на советских дрожжах и поэтому довольно скучным. Там было мало "харитоновых"; они куда-то подевались. Там были в основном одни "бори моисеевы". Харитонов оказался и единственным достойным писателем, которого пока дал русский гомосексуализм во второй половине двадцатого века.
Хотя "гомосексуальные" страницы мне кажутся наиболее слабыми в харитоновской прозе. Слишком они напоминают пресловутую исповедальность советской литературы семидесятых годов, но только о страданиях сексуальных меньшинств. На фоне всего остального у Харитонова это выглядит достаточно манерно и "литературно". Тем более, что и себя как персонажа, и всех своих персонажей Харитонов воспринимает сквозь призму иронии и самоиронии.
После конца Советской власти советскими писателями оказались все - и писатели официоза, и антисоветские писатели, и писатели андеграунда. Теперь более видно то, что их объединяет, чем то, что разъединяет. У советского писателя Харитонова есть немало общего с другими советскими писателями и персонажами советской культуры. Как и положено советскому писателю, Харитонов патологически серьезно относился к русско-еврейскому вопросу.
Объединяет и "ренессансность". Семидесятые годы, казалось бы, апофеоз застоя - но какое количество ренессансных фигур, умеющих более-менее прилично делать все: петь, плясать, писать, активно работать в кино и в театре, много пить... Для культуры в целом это дало довольно плачевные результаты, но "ренессансность" тогда была практически нормой поведения. Но если у Высоцкого и Шукшина она "подогревалась" социальным пафосом, то у Харитонова и Параджанова искусства все же было больше, чем политики.
Они во многом совпадают. Совпадают и в гомосексуализме; Харитонов вполне мог бы оказаться рядом с Параджановым на скамье подсудимых по тому же самому обвинению. Параджанов - кинорежиссер, художник, законодатель богемной моды, постоянно балансировал на той грани, где уже не кино похоже на жизнь, а жизнь больше напоминает кино. Харитонов - поэт, прозаик, человек театра, - тоже относился к своей жизни, как в соавторстве с кем-то написанному сценарию. Они не были постмодернистами, но они были предтечами постмодернизма. Без них вполне может обойтись русский гомосексуализм, но без них сложно представить русский постмодернизм.

Гомосексуальная эстетика, по крайней мере, у Харитонова, может вместить многое. Она может вместить и духовность. За всеми харитоновскими страстями муж - чины по мужчине слишком хорошо видны и вечная русская тоска, и страшный мучительный поиск истины - все то, что определяет христианского писателя. Стиль Харитонова полностью отвечает канонам современной христианской речи, если, конечно, понимать "под" христианством не только конфессиональные догмы.
Речь эта горяча, дерзка, экспрессивна, нормы синтаксиса и пунктуации для нее интересны только как исключения. Эта речь выстраивается, как правило, по структуре проповеди; или пародии на проповедь. При этом такая речь нисколько не нарушает законы логики, несмотря на сбивчивость и постоянные перескоки - у нее четко определенная гармония. Этой речи присущи издерганность и ожесточенность. Такая речь всегда выстраивается как бы поперек обычной заштампованной речи, чтобы та, в конце концов, хотя бы иногда знала свое место.
Харитонов опять же не новичок в такой речи и не первооткрыватель. Есть сильная глубокая традиция, едва ли не самая интересная в русской литературе двадцатого столетия. Это традиция Розанова, "Четвертой прозы" Мандельштама, Ходасевича двадцатых годов, традиция "ворованного воздуха" и "последней прямоты", когда писатель чувствует себя пролетариатом, которому уже нечего больше терять. Собственно говоря, нормальная литература и появляется только тогда, когда с этой самой прямотой и дышит этим самым воздухом. Такая литература, разумеется, до крайней степени эгоцентрична. Там практически нет диалога, Там почти всегда моно - лог. Такая литература не только не слышит никакого иного слова, кроме своего собственного, она просто не в состоянии представить, что еще может быть какое-нибудь другое слово.
Харитоновский мат нисколько не противоречит христианской речи. А вот с гомосексуальной эстетикой он расходится довольно сильно. В гомосексуальной эстетике больше пуританства, чем в христианской этике.
За русским гомосексуализмом надо следить. Из недр русского гомосексуализма может появиться второй Харитонов - его не хотелось бы пропустить.


Guelman.Ru - Современное искусство в сети

Rambler's Top100