Галерея М.Гельмана

Игорь Яркевич

Московская песня



Двадцать первого ноября покончила с собой, отравившись выхлопными газами, известная советская поэтесса, народный депутат Юлия Друнина.
А под самое Рождество я сидел в кооперативно ресторане. Со мной была женщина, с которой меня много-много чего связывало. Я ее давно знал и, что вполне возможно, даже любил.
Поклон лирическому дневнику здесь не при чем; просто у нас завелись деньги. Приехал из Америки один богатый хрен... Я-то сначала думал, что он из Франции или там из Скандинавии, но потом ясно понял - из Америки. В Америке и климат лучше, и герб поинтереснее, выше растут деревья, солнышко ярче сияет, спектр радуги другой и, соответственно, богатых людей больше. Америка - это Америка и все-таки не какой-нибудь Магриб! Где-то мы встретились, слово за слово разговорились, прониклись, он был мною покорен и очарован в один присест. И у меня стало много денег. Но совсем не из-за того, над чем вы, мои дорогие, сразу же задумались.
Она, по ее собственным словам, предварительно сэкономив, а по слухам - совершив удачную сделку, тоже могла сегодня многое себе позволить. "Деньги - это говно", - презрительно отзывалась она, но буквально через несколько секунд переворачивала фразу: "Впрочем, говно - тоже деньги", становилась не по годам серьезной, безучастная ко всему, долго смотрела в одну сторону. Вероятно, в сторону будущих удачных финансовых операций.
Мы с ней познакомились давно, когда всю поверхность от края до края покрывала плотная коммунистическая мгла, а все живые тянули нескончаемую жвачку бессилия, раболепства, маразма и негодования. Потом она сама пришла ко мне и загадочно прошептала, не поднимая таинственных по-весеннему глаз: "Я хочу сказать тебе то, что может женщина мужчине только наедине".
Все это происходило, повторяю именно для вас, мои хорошие, давно. Мы с ней - совсем юные, первая любовь только недавно выпустила нас из своих тисков.
Она вытянула губки. Я, лихорадочно задернув шторы и плотно закрыв дверь, напрягся, не зная, куда девать руки, и на всякий случай скрестил их на груди, демонстрируя свою опытность. Она поднялась на цыпочки, обняла меня и прижалась нежным, едва очерченным ртом к самому уху: "В тысяча девятьсот двадцать втором году Ленин выгнал из страны философов. Всех! А немногим раньше велел начать репрессии против священников".
У меня закружилась голова. Тогда, в начале восьмидесятых, подобные факты сразу открывали окно, комнату заполнил свежий воздух, затхлость и спертость словно растаяли под напором ее таинственных весенних глаз. Вот откуда, пронзило меня, все такие идиоты, все такие зануды, философов-то выгнали, земля осталась голая и никто теперь не может ничего объяснить!
По моде того времени подобным открытиям сопутствовали определенные отношения. Я, например, любил стоять под ее окнами, но не потому, что страдал; просто меня мучила бессонница. А таблеток я не признавал. Никаких.
В конце концов и мы повзрослели. Теперь я называл ее не иначе как по имени-отчеству. Ирина Павловна - протяжно мычало в ответ горькое московское эхо.
Сегодня за столиком, где посередине бледные цветы в такой же керамике, мы не спеша перебирали взрывы народного оргазма. Остановились на том, что пока их было не больше трех. Сначала, загибала пальчики Ирина Павловна, умер Сталин, если он, конечно, умер... Потом полетел в космос Гагарин - если полетел. А вот уже только затем был августовский путч - если опять же это не заранее спланированная мистификация и потемкинская деревня.
Заговорили мы и о режиссере Питере Гринувее. Она была поражена насквозь его фильмом с длинным и претенциозным названием, но с четкой характеристикой всех персонажей: "Муж, вор, повар, жена и любовник". "Но, - горько усмехнулась она, - на русской почве такого быть не может". "Да ну что ты, - я осторожно успокоил ее, - на русской-то почве все может быть. Не переживай; посмотрим".
Ресторан тем временем жил своей жизнью. А ведь кое-кто не так еще давно рассчитывал, и всерьез, что кооперативная собственность - одновременно ворота в рай и мерседесы, подвозящие измученными толпам продукты и промтовары. Хер! Восторги - позади... Какой же русский нынче не знает всех этих получастных кабаков! Холод, грязь, духота, давно обещанная либерализация цен, не прикрытая ничем меркантильность, пошлость, цинизм, узкие туалеты, наспех сколоченные деревянные панели с расписными зайцами, закат империи навсегда, а теперь обязательно вступят цыгане с непременным беспокойным шлягером "Очи черные".
И как только в публичных местах, не ахти каких, но все же - публичных, позволяют петь такие откровенно гомосексуальные манифесты! Некий молодой военный в конце, похоже, девятнадцатого века обитает в каком-то притоне, где и стонет о черных глазах своего жестокого неверного возлюбленного. Военный (кажется, не то гусар, не то еще лучше - заведует провианто) давно отавил жену, детей, родовое имение и службу государю, детские воспоминания тоже забыл, сидит теперь по самые уши в шампанском, тоскует, испускает бесподобный чувственный аромат. А над всем еще царит неподражаемая атмосфера крепкого достатка, половых извращений на любой вкус, сильной власти.
Наконец, хор остановился. Вернее, это была группа, человек пять. Назвать ее хором мог бы только полный профан, так как пели цыгане ужасно: фальшивили в разнобой. А приторные вытараценные глаза вообще напоминали резвящихся молодых чертенят на самом краешке адского болота.
Какая же дура - старая русская литература! И чего она возилась целый век с этими переборами! Сколько можно было распускать сопли по цыганским откровениям? Мелодия ведь примитивная, актерская игра на уровне неандертальской ссоры, текст отвратный, говно аранжировки очевидно, а пресловутый танец больше всего напоминает лунатика-гиппопотама. К тому же все цыгане - позеры и графоманы; на их танцах и лицах отчетливо проставлен знак вырождения. Впрочем, если бы сюда опытного продюсера и грамотного рецензента, глядишь, из всей этой цыганской хуеты с ее вечными вечными темами вполне могло бы в итоге что-нибудь и получиться.
Перерыв длился недолго, цыгане продолжали все в том же духе пестрой тоски. Но выделялся, мои родные, один мальчик...
В ярких таких сапогах... Он так же ловко шевелил попкой, как его мама и сестры - плечами. "Смотри, какая попка, - Ирина Павловна тоже заметила моего мальчика, - и как он ей ловко! Мне бы такую".
Я сделал Ирине комплимент, и она заказала еще вина.
Мы обратились к теме суицида. Случай с известной поэтессой не мог оставить нас равнодушными. "Хемингуэй, - Ирина снова взяла себе роль бухгалтера, подсчитывала, загибая пальцы, мелькали дорогие и недорогие кольца, - Маяковский, Фет, Фадеев, Тургенев...". "Кто? - удивился я. - А этот-то куда?"
"Не знаю", - легко согласилась она.
И я, и я ничего не знаю! А цыгане все пели, Ирина Павловна перечисляла, я отвлекся. Неожиданно молодая цыганка закружила юбками возле нашего столика. Как бы невзначай она задела Иру бубном в глаз, та задергалась и отвернулась. Цыганка быстро наклонилась ко мне. Лихая горячая речь закружила голову, поэтому я расслышал только отдельные существительные и прилагательное: милый - в туалете - огонь - восторг - радость - любовь.
Я не поверил. Как-то все слишком просто! Наверное, мне померещилось. Наверное, я просто устал. Наверное, и меня тоже коснулось черное крыло идиотизма.
Мы с Ириной Павловной выпили, чокнувшись за что-то грузинской гадостью, и мне стало тяжело, правда, клаустрофобия, надо отдать ей должное, здесь не при чем. Просто в кабаке - сильный сквозняк, грузинская гадость ему не помеха, и если я, не дай Бог, простужусь и на другой день заболею, то ведь голову как обручем сожмет, жар, слабость, высокая температура, скудный выбор лекарств в аптеках, равнодушный взгляд вызванного на дом врача, я стану вял и безразличен, и вот уже цыгане всего мира идут, с танцами и медведем, меня навещать и утешать. Идут они дружной вереницей, медведь - большой, у него опухли яйца, потому что всю ночь перед этим менты били ему по яйцам кандалами. Разумеется, несправедливо; на вокзале кто-то украл чемодан у польского туриста, подумали на цыган, а они по привычке все свалили на медведя.
Ужин продолжался. Если обед в России всегда больше чем обед, то ужин - сама вырвавшаяся наружу духовность. Но, славные мои, не ждите от такой духовности, предупреждаю и настаиваю, ничего хорошего.
Мне нельзя пить. Как только я выпью, родная речь мне уже не родная, а черт знает что, окружающая обстановка - сплошная зловонная яма, и я начинаю рваться наружу как духовность во время ужина, хотя зачем и куда рваться, себя надо беречь, потом ведь успокоишься и то, что порвалось, придется зашивать на живую нитку.
"Тебе нельзя пить", - напомнила мне Ирина Павловна. "Пора суицидов прошла", - неловко огрызнулся я.
А ведь мы встречались в Ириной Павловной не просто так. Она собралась издавать журнал. Дело хорошее, и кому, как не ей, этим заниматься, и кому, как не мне, ей помогать! Она всегда знала современную культурную походку на два шага вперед, более-менее представляла, что происходит на Западе. Когда я пытался выяснить, что же именно там происходит, она загадочно улыбалась. Я обижался. Мне казалось, что на такие вопросы надо отвечать честно и сразу, как молодой солдат дембелю или офицеру.
Вообще я давно хотел вызвать Ирину Павловну на конкретный разговор: что же такое Запад? Это все - что не Восток? Или это все, что не Россия; а может быть, Западу уже можно ничего не противопоставлять...
Она откровенно избегала этого разговора и только подло меня спаивала. Она издевалась надо мной, увеличивая, что комплексы. Погоди, я еще с тобой рассчитаюсь, пеняй тогда на себя! Тебя уже ждут вызванные мной всегда и на все готовые осетины!
В Москве рано темнеет, кофе пьют тоже мало, поэтому люди ходят сонные и бестолковые. Список грехов русской столицы бесконечен, продолжать его можно до утра, но цыгане уже давно научились умело пользоваться этим списком. Она знают - какую бы свою тоску они не несли, эта тоска все равно будет смотреться симпатично на фоне общей. Цыгане спокойны и свысока смотрят на остальных.
Когда они снова остановились возле нашего столика - о, эта старинная манера бесшумно расхаживать по залу - я было цыган прогнал, но Ирина Павловна остановила. И даже заказала что-то про тюрьму, свободу и черемуху, но я снова прогнал. Я этой душевности, хватит, при коммунистах наелся, теперь другое время, одну и ту же жидкую похлебку дважды съесть нельзя.
"Журнал , - Ирина выпрямилась, - может быть разный". Я прихуел. Мне всегда казалось наоборот, что все журналы, они, того, этого, абсолютно похожи. Лица, шрифт, бумага, идеалы - все одинаковое. Но Ирина, дура, скрывавшая от меня Запад, была другого мнения. Впервые за весь вечер я внимательно на нее посмотрел - она открывала новые горизонты.
Замеченный мною ранее цыганский мальчик неожиданно присел за наш столик; цыганские мальчики, как правило, непредсказуемы. Несколько минут он слушал наш разговор, потом задремал. Вдруг он очнулся и без всякого перехода спросил про постмодернизм. "Это такие широкие семейные трусы", - закричали мы с Ирой в один голос. Она даже попыталась достать мальчика каблуком.
"О чем будет журнал?" - я погладил мальчика. Ирина Павловна заговорила горячо и быстро, как тогда, когда мы были совсем юные, первая любовь, слава Богу, уже позади, и она протягивала ко мне губки, за которыми пряталась - не надо! Только не это! - безнадежная русская правда. "Это будет даже не журнал, - Ирина, перегнувшись через столик, разгоралась, - это будет отмщение и всплеск! Это будет срез и провокация, большие деньги и малая кровь..."
Я таял. Я тоже млел, еще бы - журнал! Искушение журналом сильнее золота и власти, и будь я отшельником в аравийских пустынях, и если бы какой-нибудь неизвестный, любого цвета и роста, явившийся с небес как из-под земли, предложил мне издавать и редактировать журнал, я бы клюнул и забыл про акриды, все это мелочи, тлен, суета, только журнал имеет смысл! Я тоже разгорелся.
- А главное, - воскликнула Ирина Павловна, схватив меня за горло, - если будет журнал, то многим сразу станет легче. Потому что мы будем печатать рекламу.
- Может быть, не стоит рекламу? - предложил я. Мне стало жалко искусство.
- А что же тогда печатать? - удивилась Ирина Павловна. - Впрочем, только рекламу все равно не получится, - вздохнула она, - придется, так и быть, еще искусство.
Мальчик дернул меня за рукав и потащил из-за стола. Цыганские мальчики даже более сильны жестоки, чем их мамы и сестры.
Бизнесмены, суки, проститутки, болваны, твари и другие жалкие отродья коммунизма окружали нас, но мальчик упрямо тянул меня к туалету. "Наверное, его послала цыганка", - догадался я. Какой прекрасный мальчик! Жалко, что он так поздно родился. Родись он пораньше, мы бы с ним вместе ходили в разведку и глотали по ночам запрещенные книги. Ничего, когда родился, тогда и пригодился - так тоже хорошо, кто бы меня сейчас иначе к цыганке вел?
- Журнал будет для богемы, - торопливо заговорила вслед Ирина Павловна, - только для богемы, - Ирана словно покупала меня, - пусть она покажет все, на что способна..
- Если даже, - ответил я, - для моего огорода будет нужен бесплатный навоз, то все равно московская богема там срать не сядет.
Мальчик довел меня, куда хотел. И отошел, но не исчез. И когда я, в ожидании чуда, стоял перед дверью туалета, даром что частный, а такой же грязный, оттуда вышел гардеробщик, типичный кабацкий бастард. В одной руке - бутылка с водкой, в другой - тоже. Шла напряженная ночная жизнь, молодой русский бизнес искал себе дорогу, днем гардеробщик водки не продавал, днем он ее прятал под унитазом; зато ночью водка хорошо шла.
И когда я наконец оказался в туалете, она, цыганка, та, что юбками кружила, уже ждала. Стояла она ко мне спиной, наклонясь, упираясь руками в тот же самый злосчастный унитаз. Сочные зарубежные колготки, с разводами и прибаутками, были спущены вниз, далеко, на самые щиколотки. Куда-то девались юбки, но ожерелья и монисты звенели.
Ситуация накалилась до предела. Костер запылал, звезда взошла. Я, бросив Ирину Павловну, ее журнал, нашу юность, устремился вперед за цыганской пиздой. Так надо. А тебе, Ирина, больше не почувствовать моей спермы. Я ушел другой дорогой. Меня поманила неверная цыганская звезда пизды. Я слишком долго блуждал в потемках, чтобы теперь не раствориться под светом ее лучей и в отблесках ее костра.
Она (судьба) настигла меня. И цыганка и я молчали; а когда судьба - не разговаривают, когда судьба - ебутся.
Случайно я посмотрел за ее спину и чуть не упал. От ужаса. Лучше бы я туда не заглядывал!
Ведь обычно говно лежит в унитазе скромной кучей где-нибудь по центру. Это же нагло висело сталактитами по краям, как древние минералы в подземной пещере, найденной рыцарями спелеологии.
Экзамен на говно предстояло выдержать мне. Говно бывает разное, бывает такое, которое съедает нас, но бывает и другое - его можно преодолеть. В крайнем случае, с ним можно жить дальше. Лирическое отступление про говно закончено, наши гениталии обнялись и переплелись.
Сперва я стеснялся: цыганская дыра не так проста, к тому же говно меня здорово напугало. Но потом мой член поехал легко, как кибитка с хорошими лошадьми - только вчера всем табором крали - по укатанному веками тракту. Но меня мало беспокоили темные дела таборных королей. Да, мы - племя конокрадов, зато мы умеем отдаваться над говном, которое сталактитами лежит, хорошему человеку. Я все глубже и глубже проваливался в цыганскую дыру.
Если без эмоций, она так же фальшива, как и цыганская песня. Ярко светит, мягко стелет, да вся покрыта курчавыми рыжими волосами, которые троекратно обматываются вокруг члена. Но я не собираюсь, мои красивые, описывать эту дыру. Время описаний уже ушло, или еще не настало, плюс все описания такого рода не в ее пользу - они протокольны до тошноты, прямолинейны, грешат опечатками, суетятся и в итоге не дают о ней точного представления. К тому же описатели быстро переходят на себя. Так-то. И вины описателей здесь нет. Можно ли описать звезду или костер? Нет. То-то. Через костер можно только прыгать. Или отойти от него подальше, предварительно согревшись.
Сословные предрассудки сильны - цыганок всегда боялись, и не зря, они способны стать к говну лицом ради любви. Вот и я, забыв обо всем, попав в плен цыганской пизды, плыл. Степь, воздух, звезды, воля окружали меня - и я, и я тоже среди вас! Цыганка поводила плечами и стонала, страсть овладела нами, страсть, еб твою мать! Я, обычно такой пристрастный к каждой мелочи, даже не обращал внимания на не спущенное говно - оно жалко болталось там, внизу, некогда было, у меня появилась масса дел: надо было удавить крестьянских овец скрипичной струной, поджечь две скирды соломы, догнать соперника, вставить в него нож и покрутить нож в нем немного. А потом скорей в свою кибитку, кнутом ошпарить лошадей и дальше в степь, не отставая от табора. И все это со своей цыганкой, из-за которой, падлы, только что навсегда пострадал невинный соперник. Кибитка скрылась за поворотом, я кончил. Сквозь туалетное окошко светила одинокая звезда. Отныне моя душа и эта звезда стали как брат и сестра. Более того, душа моя теперь была опекаема звездой.
Говно дымилось. Неправда, это из моей души выходил пар, душа очищалась, освобождалась и готовилась жить дальше.
Цыганки - мастерицы развлекать. "Хочешь, я тебе погадаю по говну, - предложила она, - есть интересные переплетения судьбы". Я отказался, но не надо, мои милые, попрекать меня. Просто я и хирология никогда не ценил.
Дверь затрещала. Мы застегнулись, и вовремя. Гардеробщик, ворвавшись, не извинился, он лихо вытащил из-под унитаза несколько очередных бутылок и так же лихо нас покинул. Мы поспешили выйти. Я пропустил ее вперед, а как, значит, зовут - специально не стал выяснять. Разве могут быть имена у звезд и костров?
Что гардеробщик, думал я, он не выдаст, он ласковый, но у каждого гардеробщика, как известно еще по школьным хрестоматиям, застрял внутри динозавр и ждет своего часа, и если динозавр оказывается снаружи, то гардеробщик жалуется хозяину кабака на измену любимой цыганки, хозяин тогда лютует, к нему присоединяется гардеробщик - нет, увольте, с гардеробщиком, как и с московской богемой, на одном огороде срать не надо.
Цыганка пошла искать своих, а я вернулся к Ирине Павловне, которая сразу же возобновила свои претензии на журнал.
- Перед Хемингуэем мы все говно, - неожиданно повернула она.
В другое время я бы с ней поспорил, я бы ей показал Хемингуэя! Но теперь мне уже было все равно, говно так говно. После того, как я проплыл буйной дорогой цыганской дыры, говно открылось мне с совершенно неожиданной стороны. Оно уже больше не пугало меня.
Я сослался на дела, и мы стали собираться. На выходе я встретил своих знакомых, вечно эротически встревоженных осетин. "Проводите", - попросил я, указывая на Ирину Павловну, и они с радостью затолкали ее в машину.
Рядом возник цыганенок, и мне оставалось только проводить его, неэтично же отпускать мальчика одного! Ведь я ему был многим обязан... Не пройдя и двадцати шагов, мы догадались зайти в любой подъезд якобы погреться.
Русские городские подъезды уже давно, к сожалению, ни на что не пригодны. Сельские, возможно, и хороши, но городские - уже все. В них можно мастурбировать (по слухам), уснуть на батарее (по мемуарам очевидцев), даже поплакать и заняться двуполой любовью.
Но не другой. Поэтому нам с цыганенком пришлось особенно трудно.
И когда я впился пальцами в его волосы, опять же курчавые, но мягкие и даже пушистые, берегись, идет конверсия - скоро из таких волос будут делать швабры и мясные консервы, а он нежно и благоразумно расстегнул мне ширинку, мы вздрогнули. Потому что наверху, или внизу, или практически совсем рядом хлопнула, как охуевшая, дверь квартиры. Или кабина лифта. А я, обрадованный, полез за сигаретами, всей этой болгарской дрянью, подумав, что цыганка уже была, теперь что же - еще и цыганенок, хватит табор разводить. Но он повелительно и ласково (где его только учили?) отодвинул волосами сигареты, отобрал зубами и зубами же куда-то сунул зажигалку, поплевал мне на ширинку. Потом провел язычком по молнии и по пуговицам, черт его знает, что было в тот раз на ширинке - ах! Там были и молния и эти металлические блядские пуговицы - ведь это же была сборная ширинка! Так он добрался до трусов, слегка опешив, пораженный идущим оттуда запахом одеколона, и несколько раз их облизнул. Где были его руки - не знаю, я в принципе ничего не видел, в городских подъездах темно, мэрия, никакого толку что вся из демократов, совершенно разболталась, делать ни хуя не хочет, подъезд -слепой, и если бы цыганенок не освещал его блеском своих глаз! Он вроде бы даже пел и как бы невзначай пританцовывал. Потом он осторожно опустил центральную часть трусов и поплевал на хуй. Подъезд снова осветился белозубой цыганской рожей.
Нежно и благородно, как это умеют делать только цыганята, он взял губами мой оплеванный член и поднял его. Затем, как давеча по ширинке, прошелся по нему язычком снизу доверху и вокруг. Я находился на самом краю пропасти блаженства. Это был мой первый мальчик, тем более такой интересный этнографически.
Цыганская любовь горяча; горяча и коротка. Он убрал язычок, быстро меня вытер и застегнул. Он член будет долго хранить в своем сердце не только плевки, но и след невзначай прикоснувшихся зубов.
Мы вышли на улицу. Две минуты назад наступило Рождество. Теперь стало по-настоящему холодно. Я, плотнее укутав мальчика, отвел его домой. Я поцеловал его; мы тихо и незаметно расстались.
Господи, какой мальчик, думал я. Не мальчик, а судьбы подарок, и поет, и с членом знает что делать, какое растет поколение! Мы-то что, мы уйдем как дождь, как дым, как плохой парламент, как племя пиздюков, а такие вот мальчики все сделают, все за нас допоют. Они не будут страдать от неврозов и прочих надрывов, а если будут, то недолго - день, максимум два, они уже сейчас понимают, что такое флоп диск и маркетинг, а если они уже в таком возрасте умеют плевать на хуй, то за них беспокоиться нечего, им не страшны грозы и морозы. Жаль, что я не увижу твой расцвет, мальчик, а твой закат я точно не увижу, потому что у такого поколения закат невозможен. Оно будет всегда только цвести! Этому поколению не будет грозить Ирина Павловна журналом, и народный оргазм обойдет его стороной, и суицид обойдет, и с посторонним хуем оно будет вести себя ласково и благородно, а что касается своего - неприступно. Это поколение - умоляю тебя, мальчик, - будет жить в просторных светлых квартирах с видом на море, лес, океан, теннисный корт и ночной Париж; оно сможет не бояться мафии и голодной зимы, любить поколение будет только негритянок. Разберется оно в цыганских дрязгах - хорошо, нет - еще лучше.
Да, было время - позавидует нам с мальчиком далекий совсем потомок, проницательный, вальяжный, ничего от него не скроется. Говно висело сталактитами и давило на психику, гардеробщик дверь ломал, подъезды и туалеты узкие, негде развернуться, но мы любили, подведет итог потомок, были любимы и не терялись перед говном.
Кстати, вовсе не такая дура была старая русская литература, когда она, забыв погулять и отобедать, занималась дни и ночи разбором цыганских финтифлюшек. Когда она, сопя и закрыв глаза, ждала минуты цыганской благосклонности.
И мне захотелось по ее примеру все бросить, устроиться работать в тот кабак, из беззаботного посетителя - в жалкие прихлебатели, лизать жопу гардеробщику, все мной помыкают, а я живу только минутой, когда можно снова провалиться в цыганскую дыру. Но минутой жить нельзя. Жить надо спокойно. Тем более сегодня Рождество и на улице опять потеплело.
Если по телевизору завтра покажут Грину вея, то зря. Мы его только что прошли, он уже неинтересен, надо бы что-нибудь поновей.
Я стоял на пересечении двух типичных московских штук - бульвара и переулка. Выпал снег, первый, между прочим, настоящий снег за всю зиму. Земля напоминала юную прекрасную невесту, убаюкивающую своей целомудренностью, истинной или мнимой - уже неважно, всю, с головы до пят, в прозрачном, чистом и белом. Я неторопливо курил; ловил ртом и на руку свежие снежинки. Кто бы мог поверить, что десятки раз ебаная-переебаная до самого основания Москва еще способна на такой качественный пейзаж без малейших оттенков пафоса и романтизма? Юную прекрасную невесту напоминала Земля.



Guelman.Ru - Современное искусство в сети